— Почему? — удивилась Татьяна Андреевна.
— Известно почему. Ведь это не туфля, это одно человеческое воображение. В ней по бархату ходить, а не по земле. Бесплотная обувь! Сразу видать, что делал ее мастер с дорогой головой. На отделку работал, на облегчение жизни.
— Я что-то не пойму, — сказала Татьяна Андреевна.
— Эх, милая ты моя, — ласково сказал Василий. — Да садитесь вы оба, чего стоите! Милая моя заказчица, тут работы на минуту, а смотрения — на целые сутки. Эту туфлю — под стекло да и в картинную галерею.
Он порылся у себя на табуретке, нашел маленькое тонкое шило.
— Все кругом, — Василий вздохнул, — имеет охоту к облегчению жизни. Великая вещь! Горы сдвигает! Ты подумай, какую нынче обувь носят и какую носили наши деды и бабки. В старой обуви была тяжесть, вес, грубость ужасная. Человек грохал по земле, мял ее, как медведь. На его следу трава не росла. А нынче шаг летучий, нынче человек норовит ходить так, что и вода его выдержит, не то что земля. Этому радоваться надо. И от меня, сапожника, легкость походки требует тонкого фасона. — Василий начал осторожно ковыряться над туфлей. — Для такой жены ничего не жалко, — пробормотал он, взглянув на Пахомова. — Теплым ветром ее закутай, студеной зимой зарумянь — такая у нас присказка.
Татьяна Андреевна покраснела и быстро взглянула на Пахомова.
Глава 18
Швейцер получил открытку из Киева — ответ из адресного стола на его запрос. В открытке было сказано, что Сергей Петрович Чирков, по профессии фортепьянный настройщик, живет в Киеве на Львовской улице.
Швейцер вскоре же вернулся в Ленинград, быстро собрался и выехал в Киев.
Серафима Максимовна была недовольна этой поездкой. Швейцер вернулся из Михайловского какой- то странный — отвечал невпопад, часто даже не слышал, о чем она его спрашивала. В день отъезда в Киев он впервые в жизни сказал ей, что нельзя жить так неуютно, как живут они, — у них не квартира, а больничная палата. Серафима Максимовна пристально посмотрела на мужа, но промолчала. Хорошо еще, что не было в Ленинграде Вермеля — он до сих пор сидел в Новгороде — и некому было поддержать чудаческие настроения Швейцера.
Не нравилось Серафиме Максимовне и то, что муж очень торопился уехать. «Всегда он любил всякую цыганщину. Всегда!» — думала она.
Только на вокзале, провожая его, Серафима Максимовна наконец спросила, что с ним происходит. Швейцер виновато посмотрел ей в глаза.
— Не знаю, — сказал он. — Скучно мне, что ли? Уж очень гладенько мы с тобою живем.
Серафима Максимовна пожала плечами.
— Попробуй поживи весело с твоим цыплячьим здоровьем. Давно бы тебя не было на свете.
— Я думаю не о веселье, — сказал Швейцер.
Но Серафима Максимовна не ответила, разговор оборвался.
Было начало февраля. Каждый час все менялось. То окна вагона залепляло метелью, то ветер стихал — и над деревушками сияло ясное небо, то начиналась капель — и по стеклам текли струйки холодной воды.
Под Киевом на полях лежал грязноватый туман. И Киев был в тумане, будто весь день над городом висело хмурое утро. В номере гостиницы застоялся темный воздух, пахло высохшим одеколоном, пылью от ковров. А Швейцер чувствовал себя совершенно юношей. Ощущение новизны не покидало его.
Он поехал на трамвае на Львовскую улицу. Швейцер никогда не был в Киеве и с интересом разглядывал уютные дома из желтого кирпича, тополя, бронзового Богдана Хмельницкого. С городских площадей были видны Днепр, снежные равнины, черные леса, замыкавшие горизонт. Ни в одном из городов Швейцер не видел таких открытых далей.
На Львовской улице Швейцер разыскал зеленый деревянный дом в глубине двора и потянул за медную ручку звонка. Звонок не зазвонил, а застучал. Дверь отворила пожилая женщина с мокрыми руками. С сильным польским акцентом она сказала, что Чиркова третий день нет дома. Должно быть, зажился у кого-нибудь из заказчиков. Но если Швейцеру нужен настройщик, то лучше, чтобы он зашел дня через два, потому что Чирков — лучший настройщик в Киеве и порядочный человек. Конечно, он любит выпить, но трудно не выпить, когда раньше он каждое лето ездил «до Парижу», имел свой дом и выезд, а сейчас, извините, не имеет даже приличных штанов.
— Если разрешите, — сказал обескураженный Швейцер, — я ему оставлю записку. Можно пройти в его комнату?
Женщина вытерла фартуком руки и ввела Швейцера в тесную комнату, заставленную старой мебелью. Швейцер прежде всего посмотрел на стены. Никакого портрета не было. На письменном столе валялась выгоревшая соломенная шляпа и стояла четвертная бутыль с мутноватой жидкостью. Из стеклянной изогнутой трубки, проведенной из бутыли в стакан с водой, каждую секунду выскакивал пузырек воздуха. Очевидно, в бутыли что-то бродило. Пахло дрожжами.
— Что это такое? — спросил Швейцер.
— Это пан Чирков сам себе делает пшеничный напиток. У него от казенной водки бывает изжога.
— Интересно! — сказал Швейцер и уже собрался уходить, когда в дверях появилась девочка лет четырнадцати — голубоглазая, растрепанная, в черном фартуке. Она сделала Швейцеру реверанс и потупилась.
— Стася, — спросила женщина, — ты не знаешь, куда ушел пан Чирков?
— К Прибыльскому, — тоненьким голоском ответила девочка. — Пролетарская, сорок пять.
— Позвольте, — сказал Швейцер, — это какой же Прибыльский? Писатель?
— Да, Иван Прибыльский, наш письменник, — ответила девочка и снова сделала реверанс.
Швейцер поблагодарил и ушел. Его взяло сомнение: удобно ли идти к Прибыльскому, известному писателю. Говорили, что Прибыльский замечательный человек. Но Швейцер колебался недолго. Конечно, Прибыльский поймет его нетерпение и простит ему эту бесцеремонность.
На деле случилось гораздо лучше, чем думал Швейцер.
Прибыльский — седеющий человек с мягким круглым лицом и приветливыми серыми глазами, — как только Швейцер назвал свою фамилию, радостно втащил его в переднюю, снял с него шубу и повел к себе в кабинет. Он даже не спросил, зачем Швейцер пришел.
В первые минуты разговаривать было невозможно. Швейцера с отчаянным лаем окружили собаки: рыжий сеттер, белый пес с коричневым пятном на носу и визгливая собачонка с выпученными глазами. С письменного стола прыгнул на подоконник дымчатый кот, выгнул спину, завыл. И тотчас же смеющийся женский голос закричал из соседней комнаты:
— Что за несчастье с этими собаками! Это не квартира, а псарня!
Дверь отворилась. Вошла пожилая миловидная женщина. Она запросто поздоровалась со Швейцером и сказала:
— Внушите хоть вы ему, что нельзя же на шестом этаже держать свору собак.
Все в доме Прибыльского поражало Швейцера какой-то юношеской, несмотря на пожилой возраст хозяев, безалаберностью. Здесь, видимо, жили легко, не задумываясь о будущем. Во всех комнатах слышались голоса, смех. Картины висели криво, кресла шатались. Рядом с портретами Шевченко, Гете и Мицкевича висели засушенные подсолнухи, ружья и ягдташи, счета за электричество и старая, отполированная пальцами слепцов треснувшая лира. Множество раскрытых книг валялось на подоконниках и стульях.
В углу кабинета стоял мольберт с начатым портретом Прибыльского. Рядом с ним на полу лежала палитра со свежими красками. Собаки принюхивались к ним, а кот по имени Захар попал лапой в киноварь, прошелся по рукописям хозяина и оставил на них следы.