итальянским художником, жившим в то время в Одессе. На портрете Пушкин был изображен облокотившимся на каменную балюстраду. В одной руке он держал лист бумаги с написанными на нем стихами, посвященными Каролине Сабанской. Художник якобы изобразил на этом листе черной краской первые две строфы этих стихов.
Швейцер долго в волнении ходил по комнате. Ему чудилось, что он уже держит в руках верную нить. Татьяна Андреевна была права. Портрет от Сабанской перешел к сыну, а потом к внуку Чиркова. Очевидно, портрет в Киеве.
«Но может быть, — подумал Швейцер и остановился, — может быть, на этом портрете записаны неизвестные пушкинские слова!»
Он тут же сел к столу и написал письмо Вермелю, что после Михайловского поедет в Киев разыскивать портрет.
Глава 16
В Феодосии к капитану теплохода «Бессарабия» Черненко вошла толстая и немолодая, но еще красивая караимка — медицинская сестра из местного туберкулезного санатория. Сладко улыбаясь, она сказала, что сопровождает до Ялты больного испанского эмигранта Рамона Перейро. Его отправляют в горный санаторий. Сестра просила отвести для больного теплую и удобную каюту.
— Он ужасно очаровательный человек, этот испанец, — сказала она. — Но понимаете, у него последняя стадия. Безумно жаль!
Капитан вызвал помощника, приказал открыть изолятор — каюту, предназначенную для больных, но не удержался и сказал сестре, что погода сейчас совсем не годится. На море шторм, и лучше бы подождать до следующего теплохода.
— Ну что вы! — сказала сестра игриво. — Я обожаю шторм.
— Я говорю не о вас, а о больном, — сурово ответил Черненко. Он сразу же невзлюбил эту пышную и, очевидно, очень ловкую женщину.
— Я выполняю распоряжение старшего врача, — обиделась сестра. — Думаете, мне самой интересно?
Капитан встал. Сестра удалилась с оскорбленным видом.
Дул норд-ост. На палубе не было места, где бы можно было бы спрятаться от ветра. Он леденил борта и с хватающей за сердце злобой свистел в снастях. Море ходило тяжелыми валами. Горизонт был обложен тусклым свинцом.
После первого гудка санитары внесли на носилках по трапу закутанного больного. Сзади шла медицинская сестра. Ее провожал маленький человек в пенсне. Она звала его Люсей. Когда теплоход отчаливал, Люся кричал сестре, чтобы она привезла из Ялты побольше какао.
Капитан и второй помощник стояли на мостике. Отрывисто звенел телеграф в машине. Дым из хрипящей трубы швыряло на мол.
— Типичный жучок! — сказал второй помощник, глядя на человека в пенсне.
Капитан ничего не ответил. Теплоход выходил из порта. Ветер ударил слева, с моря. Завыли снасти. Крупные брызги картечью били в лицо. «Бессарабия» заскрипела и медленно, косо поползла на волну.
Прошли мимо «Коимбры». Она лязгала цепями и беспорядочно кивала своим тупым железным носом сухим берегам. На борту «Коимбры» стояли люди, смотрели на «Бессарабию», махали черными беретами.
— Провожают, — сказал второй помощник. — Он что, моряк?
— Не походке, — ответил капитан. — Вот судьба! Рамону, лежавшему в каюте, казалось, что за толстыми иллюминаторами, за гремящими железными бортами идет исполинская схватка дня и ночи. Ночь побеждает. Она врывается в день, заливает тьмой все пространство между низким небом и бушующим морем, но ветер не дает ей окончательно вытеснить свет. Он с отчаянием кромсает темноту, рвет ее в клочья, расшвыривает в стороны. Когда в каюте темнело, Рамон знал, что это ветер приносит громадный обрывок тьмы и что скоро опять посветлеет.
Но тьма все сгущалась. Постепенно в ней исчезла дверь каюты, потом умывальник, потом стол, и остался только иллюминатор — серый водянистый глаз. Потом и он погас. Единственное, что теперь видел Рамон, — это свои белые руки поверх одеяла.
Вошла сестра, зажгла желтоватую электрическую лампочку, дала Рамону напиться из фаянсовой поилки кисловатой розовой воды и сказала:
— Какой шторм! Совершенно феерический ужас! Рамон закрыл глаза. Ему не хотелось смотреть на эту румяную женщину с маслянистыми выпуклыми глазами. Хотелось думать и думать. Качка ему не мешала. Его попеременно прижимало то к одному, то к другому деревянному борту глубокой койки.
— Если хотите, я принесу вам поесть, — сказала сестра.
— Нет, — ответил Рамон. — Благодарю.
— Боже мой, как вы меня огорчаете! — воскликнула сестра с наигранным упреком.
Но Рамон молчал и не открывал глаз. Сестра вздохнула и вышла.
Болела голова. Сквозь шум бури Рамон слышал тонкий писк, похожий на комариный. Каждый раз, когда появлялся этот неприятный звук, начинала болеть голова. Рамон сдерживался, чтобы не закашлять. Кашлять он боялся. Боялся свистящего вздоха, испарины и обморочной тоски. Она наступала после каждого приступа кашля.
Рамон не открывал глаз. Ему чудилось, что темнота равномерно то растягивается, то сжимается.
Чтобы забыть о гибкой, отвратительной темноте, Рамон начал разговаривать вслух с самим собой.
Он позвал маленького брата Мануэля, поправил ему единственный нарядный галстук. Мануэль опустил глаза и улыбнулся — он очень гордился этим галстуком. Потом Рамон достал гребешок и расчесал Мануэлю волосы. «Куда ты идешь?» — спросил он мальчика. «Я хочу пойти в кино, — ответил Мануэль. — Можно? Там будут показывать картину о Белоснежке». — «Ну что ж, иди», — сказал Рамон и погладил мягкие волосы Мануэля. «А почему ты не пойдешь со мной?» — спросил Мануэль. «Мне нельзя. Ты видишь, я лежу. Если я буду лежать тихо и совсем не двигаться, я выздоровею, вернусь домой, и мы все вместе уедем на несколько дней к дедушке, отдохнем и будем ловить форель». — «Отец, ты и я?» — спросил Мануэль. «Да, отец, ты и я. И еще одна женщина. Она, может быть, захочет заменить тебе маму». — «Она русская?» — «Да, она русская». — «Я читал в книгах, что русские женщины добры», — сказал, подумав, Мануэль. «Добрее их и прекраснее нету на свете, дурачок. Ну, иди». Мануэль ушел.
Что-то взорвалось снаружи, как снаряд, но, как ни странно, он разбил только стакан. Рамон открыл глаза. Каюта медленно наклонилась, на полу блестели осколки стекла. За кормой вертелись в воздухе, сотрясая стены, пароходные винты. Рамон подождал, пока винты окунулись в глубокую воду, и снова закрыл глаза.
«Нет, — сказал он. — Я знаю, что это так. Надо только прожить еще немного, чтобы убедиться в своей правоте. Счастье всегда побеждает. Ты, отец, говоришь: реки крови! Они высохнут от жаркого дня, и на черной земле первым распустится какой-нибудь совсем незаметный полевой цветок. Так начинается новый век — век справедливости, умного труда, спокойствия. И если ради этого люди идут добровольно на смерть — это будет. Ты не должен качать головой. Верь всегда. Иначе тебе незачем жить на этой земле. Мы никогда не могли привыкнуть и никогда не привыкнем к подлости. И к глупости тоже. Они будут уничтожены, хотя бы это стоило миллионов наших жизней». — «Усни, не тревожься, — сказал отец. — Тебе осталось недолго помучиться, скоро Ялта».
Рамон открыл глаза. В каюте стоял плотный седой человек в черной капитанской шинели. Он наклонился к Рамону и сказал:
— Через два часа Ялта. Остались пустяки. Ваша сестра укачалась, — вот я и зашел. Вам здесь удобно?
Рамон кивнул головой.