Весь вечер внизу были слышны разговоры, смех, стук тарелок, лай Мухи. Потом кто-то взял на рояле несколько нот. Варвара Гавриловна сказала: «Маша, зови. Все готово». Рояль затих, но еще долго гудел, будто просил, чтобы на нем продолжали играть.
В мезонине появилась сияющая Маша в новом синем платье и лаковых туфлях. Она остановилась у двери и, не поднимая глаз, глядя с восхищением на свое платье и туфли, сказала Вермелю:
— Бабушка и мама зовут пить чай.
Она покраснела, повернулась и убежала. Вермель проворчал, что у него слишком домашний вид для званого вечера, и торопливо застегнул пуговицы на бархатной куртке. Потом он потер колючие щеки.
— Когда это вы успели побриться, Миша? — подозрительно спросил он Пахомова.
— Да что вы, Николай Генрихович! Я бреюсь каждый день.
— Могли бы и через день. Все равно брить нечего.
Пахомов промолчал. Он привык, что Вермель разговаривал с ним, как с мальчиком, отданным ему, Вермелю, на воспитание.
Они спустились вниз. С кресла поднялась молодая женщина и крепко пожала им руки.
— Вы здороваетесь, как американка, — сказал Вермель. Его ворчливое настроение еще не прошло. — Могли быть художницей.
— Почему? — смущенно спросила Татьяна Андреевна.
— Крепкая рука.
— Это наследственное. У меня и отец и дед — оба были художниками.
— Вот это я одобряю.
Чайный стол сверкал. Старый хрусталь, пылившийся годами в буфете, а теперь вымытый и протертый до алмазного блеска, отражал медный бок самовара, синий узор на скатерти и влажный багряный цвет осыпающихся роз.
На Варваре Гавриловне было коричневое шелковое платье с буфами и кружевная наколка. Пока все пили чай и Вермель, успокоившись, рассказывал о хитрости новгородских мастеров, сумевших скрыть от потомков секреты красок. Варвара Гавриловна смотрела из-за самовара на Татьяну Андреевну и удивлялась — какая красавица!
Откуда только взялись и этот рост, и стройность, и тяжелые волосы, и глаза, что светятся таким хорошим блеском! Говорили, что у них в роду была одна такая красавица, жена прадеда, драгунского капитана Чиркова. Она была полька — взбалмошная и гордая.
Драгунский капитан познакомился с ней в Одессе. И будто бы даже Пушкин был у ее ног. Но мало ли что болтают. Говорили, что их было две сестры-красавицы. Одна вышла за Чиркова, а другая — за знаменитого французского писателя, но Варвара Гавриловна не могла припомнить его имени. Знала только, что писатель перед смертью разорился, и говорили, из-за жены, из-за ее капризов. Он любил ее без памяти и ни в чем ей не отказывал.
Варвара Гавриловна хотела спросить Таню, как фамилия этого французского писателя и как звали красавицу прабабку. Но спохватилась, — как бы художники не подумали, что она кичится прошлым своей небогатой семьи.
После чая художники скоро ушли. Они заметили, что Татьяна Андреевна очень устала.
Перед сном Татьяна Андреевна вышла с Машей пройтись немного по саду. Падал крупный снег, цеплялся за ветки деревьев. Татьяна Андреевна смахивала его с бровей, со лба.
В беседке Татьяна Андреевна протянула руку ладонью кверху. Тотчас не нее упало несколько больших снежных хлопьев. Прижала ладонь к губам. Снег холодил губы, оставил на руке влажный след.
— Вот и опять я увидела зиму, — сказала Татьяна Андреевна. — Очень я по ней соскучилась, Маша.
— А в Одессе не бывает зимы?
— Там зима совсем не такая. Все время ветры, бури, а снег походе на град.
Татьяна Андреевна нащупала на перилах вырезанные буквы «Т» и «А» и усмехнулась.
— Какая я была глупая, Маша, — сказала она. — Изрезала всю беседку. Эти буквы вырезала, когда мне было пятнадцать лет.
— А что они значат?
— «Т» — это Татьяна, «А» — это Александр. Имя Пушкина.
— Зачем же ты его вырезала?
— Любила. И ты когда-нибудь полюбишь. Среди ночи Татьяна Андреевна проснулась от непривычной тишины. Позванивали пружиной старые стенные часы. Далеко за городом, на запасных путях, закричал паровоз. Из сада проникал в окна синеватый дымный сумрак. Потом донесся давно позабытый стук — ночной сторож бил в деревянную колотушку.
Она улыбнулась, вздохнула, закрыла глаза и, засыпая, подумала: как хороню, что ночь такая длинная! А утром, когда проснешься, из столовой будет пахнуть только что смолотым кофе и осыпавшимися розовыми лепестками.
Глава 6
Старинная Троицкая церковь, где недавно открыли фрески четырнадцатого века, стояла за городом у околицы безлюдной деревушки. Такие деревушки на севере зовут «погостами».
Вермель и Пахомов вышли из дому еще в темноте, чтобы дойти до погоста пораньше и успеть засветло сделать наброски фресок. Солнце повернуло к лету недавно, и дни стояли еще короткие. В три часа уже темнело.
На погосте только над одной избой курился дымок. Все остальные избы будто вымерли. Озябший пес вылез из кучи старой соломы и лениво залаял. При каждом лае из его рта вылетали клубы пара. На лай никто ниоткуда не вышел. Пахомов постучал в избу, где курился дымок. Там жил сторож Иван Матвеевич — высокий, рыжий, любивший поговорить о научных предметах. Он вышел в нагольном полушубке, со связкой огромных ключей.
— Отпирать сейчас, или чайку сначала попьете? — спросил он, почесывая небритые щеки. — Я вам самоварчик поставлю.
— Успеешь с самоварчиком, — сказал Вермель. — Ты бы лучше печку в церкви затопил.
— Это можно, — согласился Иван Матвеевич.
Каждый раз Пахомов, подходя к церкви, останавливался и смотрел на ее строгие стены, глубокие оконца, низкие почернелые купола. Сквозь ржавчину просвечивало их красноватое золото.
В церкви стоял каменный холод. Разбитые стекла были закапаны птичьим пометом. На стенах наросла изморозь. Сквозь нее проступали желтые, красные и синие пятна фресок.
Иван Матвеевич затопил железную печку. Около нее можно было греть воду для акварельных красок и оттирать посиневшие пальцы. Запахло дымом. Сухо затрещал огонь.
— Это вы правильно действуете, — сказал Иван Матвеевич, сидя на корточках около печки. — Справедливо надумали все от руки срисовать. Я вам по совести скажу — недолго она простоит, эта церковь. Люди, которые без сознания, давно на нее зубы точат. Кирпичом интересуются. А тут, понимаешь, какой кирпич, — его ломом не отшибешь! Шут его знает, что в него клали, — звенит, как железо.
— А ты откуда знаешь? — подозрительно спросил Вермель.
— А как не знать! Мы в прошлом годе звонницу начисто разобрали. Потом, конечно, приезжал секретарь из города, стыдил. Вы, говорит, самовластно стариной не швыряйтесь. В ней, говорит, заложена государственная цена. Мы-то понимаем, что цена, а когда печка в избе завалилась, так тут тебе не до цены!
— Дуроломы вы, вот что! — сказал Вермель.
— Это правильно, дуроломы! — согласился Иван Матвеевич. — Теперь мы, конечно, пришли к пониманию. Бережем, как можем. Вот сторожем меня наняли. Только я соображаю, что жалованье мне идет слабое. Приезжают художники, глядят, рисуют, и только и разговору, что «ох» да «ах», какое, мол, богатство здесь содержится. А мне за его сбережение пятьдесят рублей в месяц, и ни полушки боле.