заставил меня поехать в Михайловское. Ты всегда прав, несмотря на то что много и без толку кипятишься.
Приезжай ко мне из Новгорода, хоть на три дня. Я держу в запасе несколько бутылок красного вина — твоего любимого саперави. Захвати Пахомова. Милый юноша! Если бы все были такими, как он, мы, старые хрычи, смогли бы умереть беззаботно.
А теперь вот что. Мне надоело заниматься второсортными вещами. Я бунтую пока в одиночестве, среди этой глубокой зимы. Бунтую против своего прошлого. Жаль, что взбунтовался я поздновато, но… „быть может, новый Гайдн сотворит великое — и наслажуся им“. Кто знает!
Пишу тебе вечером в пушкинском доме, а ощущение такое, что уже перевалило далеко за полночь. Метель ревет с утра и похоронила нас в снегу. Все это очень здорово. Приезжай».
Швейцер подумал и приписал:
«Ты был прав. Нет худшей участи, чем собирать крохи с богатого стола и растолковывать людям то, что совсем не нуждается в толковании, — настолько оно прекрасно, просто и понятно. Конечно, я говорю о критических и литературоведческих своих работах. Между прочим, самое это казенное слово „литературоведение“ меня начинает бесить. Оживить в нашем сознании образ давно умершего большого поэта, возможно, дано только поэтам, — не знаю. Знаю только, что вся моя прежняя работа напоминает рассказ о докучливом черте. Ты, должно быть, помнишь, как он суконными словами рассказывал веселым детям, как надо играть в мяч, и дети в конце концов зашвырнули мяч в овраг и расплакались от скуки.
Сейчас мне пришло в голову, что весь мой прошлый труд был бы оправдан только при условии, если бы мне удалось найти еще неизвестные стихи Пушкина. Это была бы настоящая заслуга, настоящее счастье. За это меня поблагодарили бы миллионы людей. Но, увы, это, конечно, одни бессмысленные мечтания. Пожалуйста, не смейся надо мной.
Здесь есть превосходные портреты. Тебе не мешало бы кое-чему поучиться у стариков, которые их писали. Передо мной висит портрет Сабанской. Она была авантюристкой, но, бог мой, какие глаза и какие волны волос! Должно быть, все это выдумал художник.
Ну, прощай. Буду ждать».
Швейцер окончил письмо, взял свечу и долго рассматривал портрет Сабанской. Какой у нее был голос? Должно быть, низкий, гортанный. Швейцер вздрогнул. Ему показалось, что этот голос произнес какое-то слово. Должно быть, снег зашуршал по окну. Швейцер вспомнил совет Вермеля — никогда одному не рассматривать по ночам портреты, — взял свечу и пошел к двери.
В дверях он оглянулся. Красавица смотрела спокойно, как бы не видя его, и улыбалась. Швейцер поежился и вышел в прихожую. Весь пол был в мелком снегу. В щелях наружной двери тихонько свистел ветер.
Глава 8
Метель шла с севера, от Ледовитого океана. Она пронеслась над Ленинградом, закутала в косматые овчины колонны дворцов, выдула с улиц привычный серый свет и оставила взамен нестерпимую белизну.
Она долго дымила и плутала по лесам, заносила деревни. На второй день она дошла до Новгорода и закружилась около таких же белых, как и она сама, церквей и соборов.
Колокола гудели от ветра. Снег набивался во впадины между выпуклыми буквами на ободьях колоколов. То были имена литейных мастеров и воевод, чьим старанием эти колокола были «построены» в Великом Новгороде.
Татьяна Андреевна сидела на полу около сундука со старыми книгами, вынимала их, перелистывала, прочитывала две-три строчки и откладывала. Маша ушла в школу, художники работали в церкви на погосте, а Варвара Гавриловна возилась на кухне.
Метель светила в окна. Татьяна Андреевна увидела на раскрытой странице пыльцу от давно умершей моли. Она стерла пыльцу и прочла:
О счастье мы всегда лишь вспоминаем. А счастье всюду. Может быть, оно — Вот этот сад осенний за сараем И чистый воздух, льющийся в окно.
Раскрыла наугад другую книгу: «В сердце моем было больше печалей, чем листьев на дереве».
Татьяна Андреевна отложила обе книги в сторону. Она даже не посмотрела на заглавный лист. Ей хотелось прочесть несколько книг, не зная имени их авторов.
Она вытащила из сундука еще один толстый том, открыла его и снова прочла:
«У рыбаков Нормандии существует поверье, будто облака, проходя над странами, приобретают их точные очертания. Взглянув на облако, можно сказать, откуда оно появилось. Таким образом, человеку, заброшенному далеко от родной земли, иногда выпадает счастье увидеть свою вторую, облачную родину, плывущую высоко, в солнечном сиянии неба».
— Что ты говоришь, Танюша? — спросила из кухни Варвара Гавриловна.
— Я читаю, мама.
Она закрыла книгу и вздохнула от ощущения легкости на сердце, от света метели, наконец, оттого, что можно еще долго перебирать книги, а потом, не вставая с пола, положить голову на сиденье старого мягкого кресла и задремать.
Когда Варвара Гавриловна принесла кофейник, oТатьяна Андреевна уже спала, положив голову на кресло, а в ногах у нее лежала, свернувшись, Муха.
Варвара Гавриловна тихонько вернулась на кухню, села на табурет и притихла. «Пусть спит. Должно быть, после болезни у нее осталась слабость. И вот здесь, в теплоте старого дома, эта слабость проходит в дремоте. Какое счастье, что Танюша вышла такая милая, — лишь бы опять не случилось у нее в жизни неудачной любви».
Варвара Гавриловна не сразу услышала, как позвонил почтальон. Вытирая рукавом снег с красного лица, он протянул письмо. Письмо было Вермелю. Оно подмокло. Конверт сделался фиолетовым от чернил.
Варвара Гавриловна положила письмо на печку в кухне, чтобы оно просохло, и снова села на табурет. Ей казалось, что, сидя так, она оберегает сон Танюши, — старушка могла бы просидеть весь день. Иногда Варвара Гавриловна вставала и заглядывала в приоткрытую дверь на Татьяну Андреевну — волосы у нее растрепались, по щеке разлился румянец. И каждый раз Муха открывала один глаз и, подозрительно глядя на Варвару Гавриловну, ворчала.
Татьяне Андреевне снилось, будто она идет по берегу моря. Над ней летят белые птицы. Птичий пух падает на платье. Она ловит его на ладонь, дышит на него, и пух тает, превращается в капли воды. В каждой капле блестит крошечное, как булавочная головка, солнце, она стряхивает капли на землю. Они подпрыгивают, катятся и звенят, как дверной колокольчик.
Мимо Татьяны Андреевны проходит Вермель с шарманкой за спиной. Земля так густо покрыта пухом, что Татьяна Андреевна не слышит его шагов, — только поскрипывает рассохшаяся шарманка. Татьяна Андреевна идет за Вермелем. Они входят в темный двор. Вермель вертит шарманку. Шарманка начинает высвистывать старый мотив, а Вермель поет простуженным голосом:
Плачьте, красавицы, в горном ауле, Правьте поминки по нас. Завтра с последнею меткою пулей Мы покидаем Кавказ.
Татьяна Андреевна смеется. Вермель говорит, чтобы она перестала, потому что спит Татьяна Андреевна и разбудить ее отважится только дикарь.
Она проснулась и тут же услышала сердитый шепот Вермеля:
— Ходите по лестнице, как дикарь, честное слово! Татьяна Андреевна сказала, не открывая глаз:
— А я не сплю. Можете говорить громко. Какая чепуха мне приснилась!
— Татьяна Андреевна, хотите потерять три дня? — спросил ее Вермель с площадки лестницы.