приятна, не следовало ли интенсивнее заняться судьбой маленькой семьи, которая своей ощутимой спаянностью напомнила ему рассказы деда. Он уже много лет не вспоминал о старике, который в маленькой, сырой квартирке в лондонском Ист-Энде любил надоедливо апеллировать как раз к тем кортам, от которых честолюбивый студент медицины старался энергично освободиться. Но движение души было слишком мимолетным, чтобы последовать ему.

— Come on[88], — крикнул он поэтому с излишней громкостью, которую выработал у себя специально для людей с континента, жаждущих сердечности. А потом под наплывом чувства тесной связи, которое мог объяснить себе только сентиментальностью, прибавил «мазлтов»[89], гораздо тише и даже немного застенчиво. Он похлопал Вальтера по спине, несколько рассеянно погладил Регину по голове, причем его рука соскользнула ей на щеку, и затем поспешно покинул палату.

Только когда врач закрыл за собой дверь, Регина увидела, что Йеттель поддерживает рукой крошечную головку в короне из черного пушка. Она слышала, будто из тумана, проглатывавшего звуки, дыхание своего отца и сейчас же — тихое хныканье новорожденного и как Йеттель ласково успокаивала малыша. Регина хотела громко рассмеяться или, по крайней мере, ликующе завопить, как ее одноклассницы, когда выигрывали в хоккей, но у нее получилось только какое-то бульканье, весьма жалкое, по ее ощущениям.

— Ну, иди сюда, — сказала Йеттель, — мы тебя ждали.

— Держи крепко, мы не сможем завести нового, — предупредил Вальтер, кладя ребенка Регине на руки.

— Это твой брат Макс, — сказал он чужим, торжественным голосом, — я уже слышал сегодня утром, как он кричит. Он точно знает, чего хочет. Когда он вырастет, то хорошо будет заботиться о тебе. Не так, как я о моей сестре.

Макс открыл глаза. Они были ярко-голубыми на лице цвета молодой ронгайской кукурузы, а кожа пахла сладко, как только что сваренная пошо. Регина прикоснулась носом ко лбу брата, чтобы завладеть его запахом. Она была уверена, что больше никогда в жизни не испытает такого счастья. В это мгновение она сказала своей фее, которую отныне уже ни о чем не просила, последнее «прощай». Это было недолгое прощание, без боли и колебаний.

— Ты ничего не хочешь сказать ему?

— Я не знаю, на каком языке с ним говорить.

— Он еще не настоящий беженец и не стесняется, когда слышит родной язык.

— Джамбо, — прошептала Регина, — джамбо, бвана кидого.

Она испугалась, заметив, что счастье усыпило ее бдительность и она произнесла слова, которые пугали ее отца. От раскаяния сердце ее забилось быстрее.

— Он правда мой? — спросила она робко.

— Он наш.

— И Овуора тоже, — сказала Регина, вспомнив ночные разговоры.

— Конечно, пока Овуор останется с нами.

— Не сегодня, — сказала Йеттель недовольно, — сегодня не надо.

Регина решительно проглотила вопрос, который просовывало ей в рот любопытство.

— Сегодня не надо, — объявила она своему новому брату, лишь мысленно произнеся волшебные слова и сделав из смеха, трущегося о горло, несколько высоких звуков радости, чтобы ни мать, ни отец не узнали, что их сын уже учится языку Овуора.

Овуор до самого захода солнца сидел возле кухни, опустив голову между коленей, смежив ресницы, пока не услышал звуки приближавшегося автомобиля, треску от которого было больше, чем от трактора, когда он едет по глине и камням. Так как бвана еще должен был вернуть машину этому мошеннику Слапаку, конец ожиданию наступил не сразу, но Овуор никогда не считал часов, только хорошие дни. Он медленно шевельнул рукой, а потом и головой по направлению к фигуре, прислонившейся к стене позади него, а потом снова умиротворенно задремал.

Слапак тоже любил вкус радости. Ему хотелось чужого счастья как раз потому, что после четвертого ребенка, уже начавшего ползать, рождение сына в его семье воспринималось с той же трезвостью, как склад товаров в его магазине секонд-хенда, процветающего после войны. Когда Вальтер с Региной принесли ему ключи от машины, он потащил их в свою тесную, пахнувшую мокрыми пеленками и капустным супом гостиную.

Хотя другие обитатели «Хоув-Корта» видели в Леоне Слапаке только барыгу, который родную мать продаст ради прибыли, все-таки в глубине сердца он был благочестивым человеком, для которого счастье, выпавшее на долю других, было подтверждением Божьего милосердия по отношению к людям. А этот солдат в чужой униформе, по глазам которого было видно, что свои раны он получил не на полях сражений, а в борьбе с жизнью, нравился ему своей скромностью и дружелюбием. Слапак всегда здоровался с Вальтером и очень радовался благодарности, с какой тот отвечал на его приветствие, — это напоминало ему о его земляках.

Так что Слапак, презираемый своими соседями, тщательно протерев стакан носовым платком, налил туда водки, протянул Вальтеру и, глотнув из бутылки, сказал целую речь, из которой Вальтер не понял почти ни слова. Эта была обычная для беженца с востока мешанина из польских, еврейских и английских выражений. И чем больше Вальтер слушал Слапака, подбадриваемый горячим сердцем и холодной водкой, тем больше это напоминало ему Зорау, особенно когда Слапак бросил мучиться с английским, а потом и с идишем и целиком перешел на польский. Слапак, со своей стороны, так радовался тем крохам польского, которые Вальтер выучил в детстве, как будто сделал неожиданно хороший гешефт.

Это был вечер полного согласия между двумя мужчинами, происходившими из двух очень разных миров и все-таки имевшими общий корень боли. Двое отцов думали не о своих детях, а о сыновнем долге, который им не дали выполнить. Хотя гость был его ровесником, Слапак попрощался с ним незадолго до полуночи старинным отцовским благословением. Потом он подарил Вальтеру детскую коляску, которая понадобилась бы ему самому не раньше чем через год, пакет с драными пеленками и красное бархатное платье для Регины, которое было бы ей как раз впору, поправься она, по крайней мере, на пятнадцать фунтов и подрасти примерно на столько же сантиметров.

— Я отпраздновал рождение сына с человеком, с которым не могу поговорить, — вздохнул Вальтер по пути домой. Он толкнул коляску. Колеса на старой резине заскрипели по камням. — Может, когда-нибудь я смогу посмеяться над этим.

Ему хотелось объяснить Регине, почему, несмотря на приятное тепло, визит к Слапаку он воспринимал как символ ненормальности своей жизни, но не знал, как это сделать.

Регина тоже приказывала своей голове удержать те смущавшие ее мысли, которые нельзя было произнести вслух, и все-таки сказала:

— Я не обижусь, если ты будешь любить Макса больше меня. Я ведь уже не ребенок.

— С чего ты болтаешь такой вздор? Без тебя я бы не вынес всех этих лет. Думаешь, я могу забыть это? Хороший же я отец. Я только и мог тебе дать что свою любовь.

— Этого было enough[90].

Регина слишком поздно заметила, что не нашла вовремя подходящее немецкое слово. Она побежала за коляской, как будто ей было важно поймать ее до того, как она доедет до эвкалиптов. Девочка остановила ее и, вернувшись, обняла отца. Запах алкоголя и табака, исходивший от его тела, и чувство защищенности, бурлившее у нее внутри, слились в упоение, оглушившее ее.

— Я люблю тебя больше всех людей на земле, — сказала она.

— Я тебя тоже. Но мы никому не скажем. Никогда.

— Никогда, — пообещала Регина.

Овуор стоял возле двери навытяжку, как аскари с дубинкой у ворот больницы.

— Бвана, — сказал он, пропитав свой голос гордостью, — я уже нашел айу.

— Айу? Осел ты, Овуор. На что нам нянька? В Найроби все не так, как в Ронгае. В Ронгае ее оплачивал бвана Моррисон. Она жила на его ферме. А в Найроби платить должен я. А я не могу. У меня денег хватает только на тебя. Я не богат. Ты знаешь.

— Наш ребенок, — рассердился Овуор, — ничем не хуже других детей. Ни один ребенок не бывает без

Вы читаете Нигде в Африке
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату