Они все рано отправились в постель, как будто так и должно было быть по пятницам, и никак иначе. В саду еще раздавались женские голоса. Некоторое время Регина слышала, как родители разговаривают за стеной, но она слишком мало понимала, чтобы последовать за ними в мир незнакомых имен и улиц.
Видение странного шрифта, которым было написано письмо Грешека, прервало ее первый сон, и после этого ей показалось, что у обрывков фраз, доносившихся из соседней комнаты, тоже есть петли и заострения и они все быстрей летят на нее. Она рассердилась, что не может защититься, и еще долго беседовала с Мунго, хотя была пятница и совесть ее при этом глотала камни.
Уже на следующий день в новостях на первом месте упоминалась необычайная жара в Найроби. Она свирепствовала, как раненый лев. Она выжигала траву, цветы и даже кактусы. Она делала деревья бессильными, птиц — немыми, собак — кусачими, а людей — подавленными. Они не выносили духоты даже в просторных комнатах с дорогими шторами и скучивались в крохотной тени больших деревьев со стыдом, но и с тоской, делавшей их беспомощными и одержимыми, доставая из фотоальбомов и памяти давно погребенные там изображения зимней Германии.
Последний день 1945 года был таким жарким, что многие отели в рекламе указывали сначала число вентиляторов в зале, а уж потом — меню праздничного ужина. В Нгонге полыхали самые крупные лесные пожары за много лет, в «Хоув-Корте» экономили воду и не поливали больше цветы, и даже Овуор, проведший детство в жарком Кисуму, готовя, часто вытирал со лба пот. Уже никто не сомневался, что малого сезона дождей нынче не будет и прохлады раньше июля ждать не приходится.
Йеттель была слишком измучена, чтобы жаловаться. С восьмого месяца беременности она приговорила себя к абсолютному отказу от жизни и стала глуха и к сочувствию, и ко всем добрым советам. Никто не мог поколебать ее уверенности в том, что воздух снаружи куда прохладней, чем в закрытом помещении, поэтому уже в восемь утра она убегала под Регинину гуаву. Хотя доктор Грегори после каждого осмотра говорил ей, что она слишком прибавила в весе и нуждается в движении, она часами не покидала стула, который Овуор выносил ей в сад, заботливо накрыв белыми платками, будто хотел обустроить трон.
Женщин в «Хоув-Корте» так впечатлило поведение Овуора, что они приходили к Йеттель под дерево со строгой периодичностью, как будто она действительно была королевой, предоставлявшей аудиенцию своему народу в отведенные часы. Правда, лишь у немногих хватало терпения дослушать до конца воспоминания о здоровой германской зиме, зато у них была привычка, которая очень раздражала Йеттель: они моментально обращались к своим собственным воспоминаниям. Выносить балласт чужих жизней было еще трудней, чем постоянный страх, что жара может повредить ребенку и он опять родится мертвым.
— Я больше не могу концентрироваться, когда кто-то что-то рассказывает, — жаловалась она Эльзе Конрад.
— Ерунда, просто ты слишком ленива, чтобы слушать. Проснись наконец. Другие тоже рожают.
— Я даже ссориться по-настоящему уже не могу, — пожаловалась Йеттель вечером.
— Не беспокойся, — утешал ее Вальтер. — Эта способность к тебе еще вернется. Ты ее не теряла ни при каких обстоятельствах.
Только когда Регина возвращалась из школы и садилась к ней под дерево, Йеттель выходила из состояния между полусонным отчаянием и глубоким сном. Мир Регины, населенный феями, где все желания сбывались (правда, отец всегда высмеивал ее, если слышал об этом хоть слово), а также ее восторг, когда она расписывала, как хорошо они будут жить с новым малышом, избавляли Йеттель от недомоганий и снова крепко связывали с дочерью, как тогда, в Накуру, во время той несчастной беременности.
Было последнее воскресенье февраля, когда Йеттель силой вернули к реальности, и она потом всю жизнь не могла забыть об этом. С утра день ничем не отличался от предыдущих. После завтрака Йеттель, кряхтя, уселась под деревом, а Вальтер остался в комнате, чтобы послушать радио. В полдень Овуор, никогда не уходивший далеко от мемсахиб, не откликнулся ни на один ее призыв. Йеттель в раздражении послала на кухню Регину, чтобы та принесла ей стакан воды, но Регина тоже не вернулась. Жажда вдруг перешла в такое сильное жжение, что Йеттель наконец пришлось встать. Она за-метила, как нежелание двигаться парализовало ее члены, но напрасно боролась с флегмой, хотя она казалась ей и недостойной, и смешной.
Она шла очень медленно, шажок за шажком, надеясь, что Овуор или Регина все-таки появятся, избавив ее от необходимости идти дальше. Но они все не показывались, и Йеттель, измотанная гневом больше, чем недалекой дорогой вдоль засохшей живой изгороди, подумала, что застукает их за одним из многих разговоров о ферме. Это было, по ее мнению, настоящим предательством при ее беспомощности.
Отворив дверь, она увидела Овуора. Он стоял в кухне, низко склонив голову, и, как показалось Йеттель, не замечал ничего вокруг себя, только несколько раз тихо произнес «бвана», как будто долго говорил сам с собой. Шторы в комнате были задернуты. В спертом воздухе, при слабом освещении, малочисленная мебель походила на пни деревьев посреди голой пустоши. Вальтер с Региной сидели, обнявшись, на диване, оба очень бледные и с красными глазами, как двое заблудившихся детей.
Йеттель так испугалась, что боялась заговорить с ними. Ее взгляд остановился. Она заметила, что мерзнет. И в то же время поняла, что холод, по которому она так скучала, колол ее кожу, словно иголками.
— Папа все это время знал, — всхлипнула Регина, но ее громкое рыдание тотчас перешло в тихий плач.
— Замолчи. Ты обещала молчать. Маму нельзя волновать. С этим можно подождать, пока не появится ребенок.
— Что случилось? — спросила Йеттель.
Ее голос не дрожал, и, хотя ей было стыдно непонятно за что, она почувствовала себя гораздо сильнее, чем в последние недели. Она даже наклонилась к собаке, не почувствовав болей в спине. И положила руку на сердце, но не почувствовала его биения. Она хотела было повторить свой вопрос, но тут увидела, как Вальтер поспешно и очень неловко пытается спрятать в карман брюк листок бумаги.
— Письмо от Грешека? — спросила она без особой надежды.
— Да, — солгал Вальтер.
— Нет, — закричала Регина, — нет.
И тут Овуор заставил свой язык сказать правду. Прислонившись к стене, он произнес:
— Отец бваны умер. И его сестра тоже.
— Что случилось? Что все это значит?
— Овуор все сказал. Я только с ним поделился.
— Когда ты узнал?
— Письмо пришло через несколько дней после грешековского. Мне выдали его в кампусе. Я был так рад, что его просматривала военная цензура, потому что оно пришло из России, и мне не нужно было вам о нем рассказывать. Я не плакал. До сегодняшнего дня. И надо же, именно сегодня Регина меня застукала. Я ей прочитал. Не хотел, но она от меня не отставала. Господи, мне так стыдно перед ребенком.
— Дай сюда, — тихо сказала Йеттель. — Я тоже должна знать.
Она подошла к окну, развернула пожелтевший листок и, увидев печатные буквы, попыталась сначала прочитать фамилию и адрес отправителя.
— Где это, Тарнополь?[87] — спросила она, но ответа ждать не стала. Ей казалось, что она еще может избежать того ужаса, который надвигался на нее, если не даст себе времени осознать происходящее.
Слова «уважаемый господин доктор Редлих» она прочитала еще вслух, потом ее голос исчез в забытье молчания, и она в бессилии, от которого содрогнулась, поняла, что не смеет больше ожидать пощады от своих глаз.
«Я был до войны учителем немецкого языка в Тарнополе, — читала Йеттель, — и сегодня, выполняя печальную обязанность, сообщаю Вам о смерти Вашего отца и Вашей сестры. Я хорошо знал Макса Редлиха. Он доверял мне, потому что мог говорить со мной по-немецки. Я пытался помочь ему, насколько это было в моей власти. За неделю до своей смерти он дал мне Ваш адрес. Тогда я понял, что он хотел, чтобы я написал Вам, если с ним что-то случится.