или белорусский, все они схожи, эти места. Но если всмотреться в дымку, то вдали обнаружится поселок с фабричными трубами, эти трубы и левей и еще левей. Это уже подмосковные приметы: заводских труб в таком изобилии нет ни на Смоленщине, ни в Белоруссии.
И дачи, тянущиеся цепочками в березняк, — подмосковный пейзаж.
Домишко путевого мастера за штакетником, на лавочках никого. Липы, встрявшие прямо в забор, роняли на них цвет. По перилу мостика ходила ворона, как гимнастка по буму. Просвистел паровоз. И, словно подтверждая, что полной тишины нет, липа проскрипела в заборе — деревом потерла по дереву, как будто ворона прокричала. А ворона была молчалива, с неуклюжей грациозностью прохаживалась по перилу. Чирикнул взъерошенный воробей, захвативший ветку липы и отгонявший от нее своих собратьев.
Я смотрел и пальцами оттягивал кожу на шее под подбородком — привычка, делаю так в задумчивости. Подышал, покурил, пооттягивал кожу на шее и полез досыпать: в дороге мы уже успели изнежиться — встаем поздно, завтракаем не раньше десяти, занятия иногда проводим, иногда нет, и никто в общем-то не требует их от нас, дорога есть дорога, лишь бы не было чепе, со спящими они не происходят.
Однако больше я не уснул. Прислушивался, как храпят солдатики, как жужжит, бьется о стекло муха, как выстукивают колеса, — состав стронулся так плавно, что я не заметил. Думал: когда прибудем в Москву, сколько простоим? Не ночью ли прибудем? Не исключено. И не исключено, что вообще могут провезти мимо столицы. Глянуть на нее хотя бы краешком глаза!
Во мне всегда мирно уживались москвич и ростовчанин: в Москве родился, в Ростове полжизни прожил. Но сейчас, в преддверии Москвы, москвич возобладал, и я был горд, что родился не где-нибудь, а в столице государства.
Да, мы шли в огонь и в воду с кличем: 'Вперед, на восток!'
Но опять по верховному приказу и опять в огонь и в воду. Приказы кому-то надо выполнять, иначе они останутся на бумаге.
Лейтенант Глушков в числе исполнителей. Невелика шишка, но. когда их много, подобных Глушкову, это неодолимая сила. Вперед, на восток!
Порассуждав о себе в третьем лице, я закрыл глаза. И сразу подскочил, так как раздался вопль. Все проснулись, повскакивали. Что стряслось? Да ничего существенного: Логачееву приснилось, что в рукопашной фашист засадил ему штык промеж лопаток. Каспийский рыбак, взлохмаченный, испуганный, гладил себя по спине и бормотал:
— Приснится же, прости господи…
Кто его утешил: 'Не бойсь, Логачеев, и радуйся, что во сне это', кто ругнул: 'Орал бы потише, козел вонючий, взбаламутил как', — но все поняли: сна больше не будет, подъем. И старшина Колбаковский, вопросительно взглянув на меня, возгласил:
— Подымайсь!
А Логачеев никак не мог очухаться, поглаживал сппну и повторял:
— Привидится же, прости господи…
В рукопашной у меня был случай: обер-ефрейтор занес надо мной тесак и всадил бы в спину, если б не мой ординарец, — он прострочил обера из автомата.
А немки, когда мы вошли в Германию, подвязывали себе на живот, под платья, подушки — чтоб русские насильники видели, что это беременная, и не трогали. После они побросали свои подушечки: русские не творили того в Германии, что творили немцы в России.
А как там без меня Эрна?
Эшелон продвигался к Москве как бы толчками. Постоит, сдвинется, проедет сколько-то и снова остановится, постоит, стронется, проедет — и снова… Короче, в час по чайной ложке. Разве ж тут угадаешь, когда будем в Москве? Вот пассажирские поезда, что нас обгоняют, придут по расписанию. А у нас где оно, расписание? Никто ничего толком не знает. Везут — и слава богу. В сущности, торопиться некуда. Война не уйдет от нас, приедем к ней в конце концов. А по пути поглядим на столицу.
Пока же и в теплушке неплохо. Привыкли, обжились. Остряки иногда именуют ее длинно, с иронией: 'Сорок людей, восемь лошадей'. Правильно, теплушка рассчитана или на восемь лошадей, или на сорок человек, которых у нас не наберется. Просторно, вольготно, кати хоть до Тихого океана. Может, еще и споем:
'И на Тихом океане свой закончили поход…' Вполне возможно.
В теплушке кряхтенье, кашель, зевки, солдатский треп:
— Дай закурить!
— Свой надо иметь.
— Друг, называется!
— Дружба дружбой, а табачок врозь!
— Чего седин на завтрак будет, а? Жрать охота!
— Жрун ты, Санька! Прожорлив, ровно саранча.
— Сам ты саранча!
— Ребята, сколь едем? И сколь припухать еще?
— Что, надоело?
— Да пет, это я так…
— Эй, на верхотуре, не возись, труха сыплется!
— Это из кого там сыплется? Старпер, откликпись!
— Нестеров, кинь кресало! — Лови.
— Подрых бы, да старшина подъем скомандовал…
— Это он для порядку. Сам валяется.
— Хлопцы, у кого вчерашняя 'Правда'?
— Свиридов, на пару бриться будем…
Потом кто-то поминает Москву, и все начинают вставать, одеваться. Бреются, подшивают подворотнички, ваксят сапоги — без напоминаний старшины. Колбаковский достает новую офицерскую гимнастерку, расправляет, оглядывает. У него все офицерское: хромовые сапоги, фуражка, пояс, две шерстяные гимнастерки — одна повседневная, которая для торжественных случаев, к ней-то он и примеряется. И я прикидываю, что получше надеть.
Привели себя в порядок, позавтракали. Прослушали политинформацию парторга Симоненко. Почитали уставы. Пообедали.
А Москвы не видать, плетемся по-черепашьи. И торжественноожидательное настроение понемногу испарилось. Разделись, развалились на нарах. Треп, анекдоты, ефрейтор Свиридов терзал аккордеон: 'Мы с тобой случайно в жизни встретились, оттого так странно разошлись…' Те же танго, репертуар у него, определенно, ограниченный… 'Ночью, ночью в знойной Аргентине под звуки танго…' М-да!
Заводские поселки, дачные платформы, деревни на отшибе — и старые, уцелевшие, и новые, отстроенные. Немало пепелищ, полусожженных изб. И дачи попадались разрушенные, разваленные.
Хватало землянок, траншей, бомбовых воронок, поржавелых машинных остовов, расщепленных деревьев. Леса, леса, за ними, за лесами, на востоке — Москва. Хочется глянуть на ее лицо, как на материнское лицо. Матери я уже не увижу. Москву — могу и должен увидеть. Неизвестно, как сложится у меня жизнь после той, японской, войны и повидаюсь ли с Москвою. Всяко может быть.
Но сегодня непременно повидаюсь. Днем ли, ночью — в конце концов, не существенно, лишь бы повидаться. Не прислушиваясь к беззаботным разговорам, я подумал, что надраить сапоги — это еще не все, что по-настоящему, душой, готовлюсь к встрече с Москвою я один. А может, мне это только кажется?
Умаявшись, Свиридов спрятал «Поэму» в футляр, завертел цигарку, и я услыхал смачный баритон старшего сержанта Миколы Симонепко. Неторопливо, прочувствованно парторг рассказывал Вадиму Нестерову. Тот внимал с интересом и почтительностью, да и прочие прислушивались.
— Ночью проехали Можайск, все спали, а я выходил на перрон, глядел… Как же иначе! Памятный мне Можайск, памятный…
Посуди сам. Воевал я здесь в зиму сорок первого — это когда мы наступали от Москвы. А до того — отступали к Москве, аж до Химок отжал пас немец. Было времечко, вспомни: немцы орудия нацелили на