не столь велико, как у героя толстого романа. Может, вся разница в том, что там — женщина, тут — друг? А может, причина в том, что там — книга, тут — жизнь? Не знаю, не знаю.
Но когда гибнет человек, в природе ничто не меняется, это так.
Да и что за дело ей до нас, людишек? Кроме зла, мы ей ничего не приносим. Мордуем себя, мордуем ее…
А Витю Сырцова я очень любил. Но вспоминал о нем редко.
И если вспоминаю, то всегда всплывают какие-то общие впечатления: смелый, добрый, честный, выдержанный, простой, естественный. Конкретных проявлений этих его свойств я почему-то не держал в памяти. Для меня было главное: я его помню таким, а не иным. Мне подтверждений его качеств не нужно. Мнение же других меня тут не весьма интересует. Ибо я Витю Сырцова знаю, как сдается, получше, чем кто-либо.
Перед Смоленском я вспоминаю о Вите Сырцове как о живом.
А так вообще обычно припоминаю его смерть. Да и сейчас мысли уже повернули: убит Витя Сырцов в Смоленске, похоронен на братском кладбище. Еду я с минувшей войны, так сказать, в обратном направлении, и воспоминания о ней и о смертях, с нею связанных, продолжают раскручиваться. И всю жизнь будут эти воспоминания, хотя и не в такой последовательности. Да и нынче особой последовательности нету.
…А что — сосватать бы у капитана, у ротного, его девятнадцатилетнюю дочку. Виноват, девятнадцать ей было в сорок третьем, когда брали Смоленск. Нынче ей двадцать один. Подходит, не перестарок. Разыскать бы капитана через адресный стол, приехать к нему и сказать: 'Прошу руки вашей дочери…' Или — как там полагается — сватов сначала послать? Я не знаток этой церемонии.
На смоленском вокзале, как и на минском, были толпы встречающих, флаги, лозунги, букетики луговых цветов, частушки и беспризорники. Я поручкался с древней бабкой в плюшевой кофте и галошах на босу ногу — бабка перекрестила меня, прошамкала: 'Господь милостив'; расцеловался с ядреной девахой в сарафане и армейских башмаках — целовалась она основательно, взасос, говорила: 'Который дён к эшелонам выхожу, первые были со старичьем, счас — с молодыми, женишка себе подбираю' — и подмигивала игриво; обменялся рукопожатием с демобилизованным ветераном в гимнастерке без погон, на костыле, — служивый был под хмельком, а меня поташил к ларьку угощать квасом.
Я выпил кружку прохладного квасу, поблагодарил служивого и пошел на привокзальную площадь. Над городом дыбились облака — тускло-белые, с пеплом на изгибах, грозовые. Разбухая, ворочаясь, они угрожающе ползли навстречу друг другу. Между ними, уменьшаясь, по-детски беспомощно синел кусок чистого неба. Солнца уже не видно, и было сумеречно. Подросток, рывший яму для столба и перепачканный красным суглинком, выругался:
— Черт, будет дождяга! Не даст докопать!
Привокзальная площадь заполонена людом. Ни в трамвай, ни в автобус не сесть. Пешком? Дорогу спрашивать не надо, не заплутаю. Это решение смотаться в город явилось внезапно. И я не стал раздумывать, как будут без меня подчиненные, не отстану ли вообще от эшелона, и не стал пи у кого спрашивать разрешения.
Отлучусь — и все.
Я шагал вдоль трамвайной линии к мосту через Днепр; река, матово отсвечивая, текла в вербных берегах; дальше, за рекой, высилась на холмах крепостная стена. Справа и слева из садочков выставляли напоказ свои стены новые дома, над каждым шест со скворечней, за палисадниками кусты алых, желтых и белых роз. Но большие здания не восстановлены: привычное зрелище руин; в давнишних, грязных лужицах купались ворооьи, по примете — к дождю.
Миновав мост, я поднимался в гору, когда облака ошиблись и, словно от этого столкновения, над городом раскатился гром. Холодно, безжизненно прочертилась молния, и опять гром. А дождя пока не было.
Слепящие вспышки, тысячетонный грохот. Это когда-то было: орудийные вспышки, канонада. Здесь, на днепровских берегах, на смоленских улицах, по которым я прохожу. Полыхали тогда деревянные домики, на месте каменных, взорванных немцами, — груды кирпича, булыжник мостовых сплошь разворочен фугасами, под сапогами хрустело битое стекло.
Я шел, останавливался, снова шел. У площади Смирнова, где убило Витю Сырцова, постоял, обнажив голову. Крупная капля упала сверху, запуталась в моих волосах, еще капля, еще. Капли цокали по асфальту, по булыжнику. Я стоял, мокнул, люди спешили, укрывшись газетами, сумками, зонтами. Ливень набирал прыть, по мостовой запенились ручьи, неся бумажки и щепки. На остановке заскрежетал трамвай, шедший вниз, к вокзалу. И я подбежал, втиснулся в прицепной вагон.
Ехал, зажатый жаркими телами, и поверх голов видел: овраг — не тот ли, где ранило нашего ротного? Капитан казался нам почти стариком, он имел взрослую дочь и, напуская на себя строгость, повторял: 'Погляди у меня, побалуй у меня…' Где-то он сейчас? А Витя Сырцов сейчас в братской могиле на воинском кладбище, куда я не добрался. Надо на вокзал, к эшелону, к своим. Как они там без меня, подчиненные?
Я ехал и думал: почему взволновался меньше, чем мог бы?
Не было слез, не было даже комка в горле, так только — сердце пощемило. Может, потому, что переволновался заранее, в эшелоне, на подходе к Смоленску?
Наш эшелон еще стоял без паровоза, и я с внезапной остротой пожалел, что поторопился. На перроне по-прежнему было людно, наяривала трехрядка, смеялись, шутили, пели. Выделялся визгливый бабий голос:
Ну, этой частушке далеко до минской — про лейтенанта в желтых сапожках и про кошку. В Минске ее верещал чумазый, оборванный беспризорник, мальчишка с бедовыми, навидавшимися глазами. Что-то с ним будет, с этим пацаном?
По платформе, заносчиво вздернув нос, прогуливалась Райка — губы подкрашены, глаза подведены, медаль 'За боевые заслуги' надраена. Райка одна-одинешенька и старается не замечать балагурящих с гражданскими девками солдат и офицеров.
Действительно уже никому не нужна? Я тронул ее:
— Как жизнь, Раечка?
Она с благодарностью глянула, сразу же оживилась, подошла ко мне. А я не знал, о чем говорить с ней. И опять пожалел, что, поторопившись сюда, не побывал на кладбище. Живые — они никуда не денутся, а вот мертвых неизвестно когда еще навещу.
Мертвые — это как наша совесть, а живые — они и есть живые, не безгрешные.
15
Дверь теплушки откатилась по железному желобу с неровным, вихляющим скрипом, — я проснулся. Эшелон стоял, и стояла тишина, и мне почудилось: родственно, нерасторжимо связаны они, неподвижный эшелон и глубокая, прозрачная тишина в дверном проеме. В вагоне спали, дневальный потягивался у двери, вдыхая свежий утренний воздух. Мне тоже захотелось хлебнуть свежести, прояснить туманную после беспокойного, прерывистого сна голову. Я натянул штаны и слез с нар.
Разъезд, каких было уже немало. Леса, затянутые дымкой.
Луга, пустынный проселок. Где мы? По всему, должны быть в Подмосковье, однако пейзаж смоленский