там город Смоленск и река Днепр.
Леса разредились, перемежаясь льняными полями, брошенными и возделанными. Мы проехали деревушку со вновь отстроенными избами под дранкой и камышом, проехали льнозавод с кучами прошлогодней тресты. Холмы расстилались окрест — синие, в знойной дымке. Смоленщина по утрам и вечерам дышала туманами, днем — испарениями, будто потела к выздоровлению.
В часе езды до Смоленска постояли на разъезде. Народ высыпал из теплушек: валялись на травке, искали землянику. Я не сошел: сверху, от двери, город уже виднелся в мареве — нечто белое, огромное, вознесенное на холмы, которые в свою очередь вознесены над прочими холмами; в этом белом, огромном нет-нет да и вспыхивало золотое — церковные луковки. ЧЪго-чего, а церквей в Смоленске в избытке, есть где отмолить грехи или помянуть усопших. Вот только поразбивали немцы соборы, ничего не пощадили в Смоленске, не пощадили и храмы. И никого не щадили.
Ну, это особый разговор.
Из-за куста, где нежатся на траве, голоса:
— Э-их, бабу бы сюда! Затискал бы, замиловал…
— Да-а, бабец не помешала б, за войну весь в угрях от безиабья!
— На безбабье и Райка баба, точно?
— Точно!
Оба засмеялись, а мне стало жаль Райку, о которой упомянули. Это была повариха в нашем батальоне — лет под тридцать, костлявая, большеносая, волосы паклей. Она не была шлюхой, но спали с ней многие: женщин на фронте было маловато. Избалованная мужским вниманием, она выламывалась, закатывала истерики, не добившиеся от нее расположения бранились: 'Капризуля. Рылом страшна, как смерть. На безрыбье и рак рыба, на безбабье и Райка баба. После войны кто на нее посмотрит?' Она слышала такие отзывы, горько рыдала, и тогда делалось ясно, что она не распутница, просто ей хотелось ласки — кого-то одного.
Но одного не было, были многие — и, считай, никого. Действительно, после войны кому она нужна, Райка? А мы, мужики, все-таки порядочные скоты. Это, так сказать, для справки.
К Смоленску мы подъезжали с запада, брали же его когда-то с востока. Что там — когда-то! Брали в сентябре сорок третьего, сколько времени назад? Более полутора лет. а именно — двадцать месяцев. Ого! А кажется, это было недавно — вот так же белел на приднепровских холмах город Смоленск, но тогда над ним висел дым пожарищ. Город горел, подожженный бомбами, снарядами, минами, а осень поджигала по округе листья берез, осин и рябин.
Дивизия шла в походной колонне лесом и полем, по пятам преследуя отступавших немцев. К Днепру, к Днепру! Пыль клубилась над проселками, на асфальтированном шоссе зияли внушительные воронки — авиация потрудилась, не разберешь чья.
На переезде воронки от полутонных бомб, остовы сгоревших автомашин, перевернутый танк; убитые битюги со вспученными животами и в постромках; трупы вразброс, неприбранные, и трупы в бумажных пакетах, рядами, — немцы драпанули, переложив захоронение на нас, — отвратно шибало гарью, жженой резиной, разложением; на взлобке горела дубовая роща, осень тут была ни при чем.
Наш полк вышел к Днепру с юго-востока. Догорали слободские домишки, от огня жухли и сворачивались листья яблонь, груш, вишен по овражным садам. В лопухах потерянно мяукала кошка, за оврагом выл пес. Снаряды рвались в слободе, перелетая через Днепр. Река здесь, в верховьях, была неширокая, метров шестьдесят, это не тот Днепр-батюшка, что на Украине, в низовьях.
Но и шестьдесят метров преодолеть под обстрелом — не прогулка при луне.
А луна была, и были ракеты, которые пускали немцы, и мы кляли этот лунно-ракетный свет, потому что нам нужна была темнота. Мы увидели Днепр под вечер: по коричневатой воде скользили лучи заходящего солнца, ветер рябил ее, гнал эту рябь от берега к берегу, вверх и вниз по неторопкому, почти неприметному течению, крутил каруселью на месте. Ветер был пыльный, душный, вода холодная, осенняя.
Город лежал за рекой в дыму и пламени; в бинокль укруппенпо виделось: правый берег, истоптанный, в тропинках вдоль и поперек, изрезанный оврагами, у подножия холмов сады, за садами, на покатых склонах, дома, за домами — кремлевская степа, на которой росли березы, за стеной, еще выше, трехэтажные здания, купола церквей. Из садов били минометы, с крепостной стены — пушки. Налетали «мессершмитты», пытались бомбить и обстреливать наш берег, их отгоняли 'ястребки'.
Я маскировался в лозняке, в рогозе, разглядывал в бинокль правобережье и думал, как будем форсировать Днепр. Мост был взорван и сожжен, из воды, как черные кости, торчали столбы, вокруг них бурлило — течение не столь уже тихое. На отмель накатывала, шлепая, мелкая волна, заливала отпечатки птичьих и собачьих лап, сапог, колес. Я опустил бинокль и скомандовал:
— Всем искать плавсредства. Лодки, бочки, бревна, доски!
Помкомвзвода, отвечаешь за плот. Разойдись!
Солдаты разбрелись по берегу, по жестяно шумящей осоке, по ивняку. Рядом с моими шуровали бойцы из взвода Вити Сырцова, а сам дружок мой закадычный восседал на пеньке и перематывал портянки, пренебрегая снарядами, минами и пулеметными очередями, которыми угощали пас из-за Днепра. И это была не казовая храбрость, не бравада — это было естественное поведение Вити Сырцова, — уж я-то знал его характер. В нем все было естественно, ни намека на позу, — это определяло Витю. То, что он говорил и делал, — искренне, от души.
Я остановился возле него и сказал:
— Успеем подготовить плавсредства к двадцати четырем часам? Сроки сжатые.
Витя беспечно махнул рукой:
— Успеем. Как штык,
Он встал, потопал сапогами, проверяя, как обернул портянки.
Остался доволен. Подмигнул мне:
— Ну что? Даешь Смоленск?
— Даешь, — ответил я как-то машинально.
С этим кличем шагали мы по сорок километров в сутки, разбивая обувку, натирая волдыри, сдыхая от жажды и усталости, суля Гитлеру всяческие кары. А как не сулить, коли из-за него, разбойника, все наши мучения? Пыль хрустела на зубах, саднили растертые ступни, ремнп врезались в тело. Летали в посвежевшем воздухе, цеплялись за ветки и штыки последние паутинки бабьего лета, ночью выпадала обильная роса. Утром, если шли бездорожно, по траве, сапоги и ботинки были мокрые. Мы так уходились, так намаялись, что спотыкались на каждом шагу.
Спотыкливыми стали и лошади, и, казалось, машины. Дошли!
Вот он, Смоленск. До него каких-нибудь шестьдесят метров. Переберись через реку — и считай, ты в Смоленске. Перебраться — задачка.
Немцы усиливали обстрел. Мины падали на отмели, снаряды — подальше, в ивняке и в слободке, пули пунктирили воду изогнутыми линиями, будто очереди сносило ветерком, сбривали ветки.
Я невольно пригибался, Витя Сырцов спокойненько покуривал, сбивал пепел и насвистывал.
Я глядел на него, на багровый закат, на кусты — по ближней ветке ползла гусеница, подбирая задние ножки к передним и затем вытягивая тело, как бы измеряя пядью: не зря эта гусеница называется пяденицей. Она была жирная, и мне стало противно.
Некстати подумал: гусеницы бывают летом, а эта как-то дотянула до сентября — аномалия; впрочем, война и природу в чем-то нарушила.
Опасливо косясь на правый берег, два солдата катили бревно, оно заворачивало то одним, то другим концом, солдаты ворчали на бревно и друг на друга. Из кустов ясный, как на духу, тенорок:
— Доложу я вам: присуха моя девка-огонь, без меня навряд ли там выдержит, так я прощу ей грех- то…
В ответ два голоса одновременно — баритон и бас, — с расстановочкой, с издевочкой:
— Святоша ты, Пичугин!
— Доживи сперва до окончания войны, после прощай! Добряк-самоучка…
К Сырцову подошел его помкомвзвода, поприветствовав, сказал:
— А ж пару плотов вытягпем, товарищ младший лейтенант.