телефона, это хорошо, что нет: позвонишь, а тебе объявят — помер. Не буду больше звонить, судьбу искушать — и так тяжко. Умирают его сверстники. А он еще жив и на здоровье не жалуется. Ровесники умирают, товарищи.
Было душно, и он открыл форточку. Но удушье не проходило.
Тогда он стал одеваться. Ботинки с ботами, прозванными 'прощай, молодость'. Действительно, прощай. Пальто на лисьем меху, шапка с опущенными ушами. Красно-синий шарф, повязанный на груди бантом, — одна из немногих актерских привычек, уцелевших у него.
На бульваре под липами по столу на столбиках стучали костяшками домино пенсионные старички и старушки. Им и зима не помеха. Григорий Петрович на них не взглянул, ибо не переваривает стучащих в домино.
Он подошел к скамейке на отшибе, обмахнул ее перчаткой, присел на краешек. С голых веток капало, снежинки кружились и падали на плечи прохожих, на аллею, на кусты, таяли; что за февральские денечки! — теплынь, мокрота. Шуршали троллейбусы, толпа гомонила за бульваром, на тротуаре. Лаял пудель у заснеженного газона, плакал ребенок в коляске, смеялись девушка и парень на лавочке поодаль. Ветер срывался откуда-то сверху, где тучи и солнце. Оно, солнце, светило Григорию Петровичу в глаза, и он, опершись на трость с набалдашником и глядя прямо перед собой, слегка щурился.
Был февраль тысяча девятьсот сорок первого года.
Был и июнь тысяча девятьсот сорок первого года, и Григорий Петрович, стоя у распахнутого окна, глядел на улицу; за спиной репродуктор гремел маршами и воинственными песнями, внизу, по мостовой, шла колонна молоденьких, безусых в топорщившейся форме красноармейцев. Григорию Петровичу казалось, что это его, бездетного, сыновья идут на войну, с которой не все вернутся.
Да, он всю жизнь считал себя бездетным, а сын был — Петька, родившийся у рабочей девчонки Лиды Глушковой, гордой и дерзкой, но не устоявшей против обаятельного артиста, едва ли не годившегося ей в родители. Да и сын никогда не догадывался, что отец жив.
Григорий Петрович смотрел на мостовую, слушал радио и чувствовал, как его стариковское, его никчемное существование наполняется необыкновенно важным смыслом. В тот же день он направился в военкомат, в театральное общество, в профсоюз работников искусств. Ему ответили: ценим ваш патриотический порыв, ваше стремление поставить талант на службу сражающемуся народу и поэтому, невзирая на возраст, включим вас во фронтовую бригаду.
Концертная бригада отправилась на фронт в середине июля, но не доехала: немецкая авиация разбомбила состав возле Гжатска.
Пыльным, раскаленным полднем — с крикливым вороньем и золотистыми жирными мухами — санитары сновали между дымящимися, покореженными пассажирскими вагонами, раненых уносили на брезентовых носилках, мертвых складывали у водокачки. Труп Григория Петровича положили рядом с детским, и кривой, вислоусый санитар сказал:
— Ни малого, ни старого не щадит война-мачеха.
9
Поторапливаясь к теплушке, я успел передумать невероятно много. На сто шагов — сто мыслей. А если сказать чуть иначе? Родине надобно, чтоб ты снова воевал. Так-то так…
Штабной вагон — заурядная теплушка с заурядными нарами, только тут попросторней. За столом — комбат, его зам по строевой, старший адъютант, полковые офицеры. Мы, из рот, расселись на нары, на табуретки. Комбат постучал по столу, заговорил негромко. Когда он, требуя от офицеров полнейшего порядка в эшелоне, объявил, что мы едем на Дальний Восток, поближе к самураям, я не поверил своим ушам. Как это — поближе к самураям? Ослышался я, он оговорился? Какое там ослышался и оговорился! Похрустывая суставами пальцев (привычка нервных, но у комбата, по-моему, нет нервов, это железный человек), капитан втолковывал нам тихо, четко и ясно: если нас перебрасывают к границам Маньчжурии, значит, предстоит не курорт, а скорей всего военные действия, мы не маленькие, народ сознательный, должны понимать. Разумеется, все это между нами. Конечный пункт не уточняется из-за соображений секретности. Хотя командование помалкивает, мое личное мнение: едем на серьезные дела. Поэтому никаких демобилизационных, расхлябанных настроений, — напротив, держать личный состав в мобилизационной готовности. Категорическое предупреждение: ни малейших разговоров с местным населением о том, куда и зачем следуем. И далее: учитывая, куда и зачем следуем, не допустить ни одного случая отставания от эшелона. Категорически предупредить личный состав: кто потеряется, отстанет от эшелона, пойдет под суд военного трибунала.
Командиры подразделений под персональную ответственность обеспечивают должный порядок в пути следования. Будут организованы занятия. Особое внимание обратить на политзанятия и беседы о вероятном противнике…
И я вспомнил: политические занятия на темы 'Милитаризм японской промышленности', 'Захватнические цели японской военщины' и еще такого же сорта мы проводили уже в мае, на отдыхе, в Инстербурге. Тогда, в победном, праздничном чаду, я не придавал им значения — Германия разгромлена, ругать ее нет смысла, надо ругать Японию, — но сейчас меня будто кольнуло: дурак дураком, не догадался, чем это пахло!
Km-то осмелился прервать комбата:
— Какой же вероятный, если достоверно известно — Япония?
— Достоверно ничего не известно, — сказал комбат. — Но Советский Союз может вступить в войну против империалистической Японии. Чтобы ускорить разгром союзника гитлеровской Германии, погасить второй очаг войны на земном шаре и приблизить установление всеобщего мира. Вопросы есть?
Вопросов не было. Комбат сказал:
— Товарищи офицеры! Покамест эшелон не тронулся, по вагонам!
'По вагонам' — прозвучало как по «копям». Ошарашенный словами комбата о японцах, я даже не обратил внимания на то, как восприняли их остальные офицеры. Сперва мыслей не было, потом явилась отчего-то такая: 'Это правильно, что до выезда нам не сообщили, куда поедем. Разболтали бы братья- славяне, а кругом немцы. Вот под Оршей зимой сорок третьего — четвертого было… Гитлеровцы пронюхали о нашем наступлении и к началу артподготовки ушли из траншей в блиндажи, во вторую линию, наши перенесли огонь туда — они вернулись в первую. А когда мы поднялись в атаку, они резанули по цепям… И все из-за нашей болтливости'.
Уже спускаясь из штабного вагона, подумал: 'Едем на новую войну?'
— Покедова, — сказал Трушин и полез в свой вагон.
— Прощай, — сказал я, стараясь скрыть раздражение.
Покедова… Что за дурацкая манера шутить, подделываясь под некую народную речь? Что в этом остроумного? Право же, замполиту батальона здесь изменяет чувство меры. Да о чем я? Надо об ином думать, о том, что услыхал у комбата.
Я взобрался в теплушку, расправил гимнастерку, закурил.
Эшелон дернулся. Набрал скорость. Замелькали столбы, деревья, кусты, постройки. Сколько вот так будем трястись в теплушках, сколько валяться на жестких, скудно прикрытых сеном нарах?
Недели две? Три? Четыре? Дальний Восток — он и есть дальний.
Встречный вихрь гнал папиросный дымок в теплушку, растрепывал мне волосы, порошил глаза пылью. Я прикрыл дверь наполовину.
До моего плеча дотронулись. Миша Драчев. Пилотка на ухе, острый носик сморщен, словно принюхивается, взгляд узких, желтых, с кровяными прожилками глаз напряжен, напряжена и фистула:
— Товарищ лейтенант, чегой-то я вам хочу сказать…
— Поправь пилотку. Вот так… Говори, я слушаю.
— Чегой-то хочу сказать… — мямлит ординарец.
— Ну что? Говори!
— Примите от меня подарочек. Не погнушайтесь.