отписал старухе: 'Извини, Катерина, что я остался жить, а наш сокол…' Старуха отписала:
'Коли так случилось, чего ж, живи…' И у меня отлегло от души, ровно бы простила она меня…
А май разбегался, набирал скорость, дни мелькали, сливаясь один с другим. Не за горами был июнь, 22 число, которое не переставало меня тревожить. 22 июня сорок первого и 9 мая сорок пятого! Между этими датами уместилась едва ли не вся моя жизнь, спрессованная, как тюк сена: распотроши — и годы рассыплются, разлетятся аж в далекое детство. Но все, что было до войны, — как бы пролог к моей жизни. То, что будет после войны, — это эпилог?
Погода держалась жаркая. Перепадали дожди, грозовые, грибные, неосвежающие. Солдаты бегали освежаться к мелкой, илистой речонке за городом, хотя был строжайший запрет: можно напороться на мины, были уже случаи. Но все бегали окунаться в коричневую, в кувшинках воду, лениво текущую среди низменных, топких берегов. Я не составлял исключения. Подговаривал Эрну, однако она стеснялась появляться со мной на людях: что скажут немцы, что скажут советские офицеры? А когда бывали с ней наедине, то никого и ничего не стеснялась, озадачивая и пугая меня.
В полях цвели колокольчики и ромашки, на диво крупные.
Я нарвал их, нарвал кувшинок, получился приличный букет. Принес Эрне. Она приняла его, прижала к груди.
'Будет целовать мне руки', — подумал я. Она не поцеловала, отошла к столу, поставила букет в вазу, а когда подняла глаза, то они поразили меня. Не знаю чем. Что-то в них было такое, что я сам прикоснулся губами к ее руке. И подумалось: подарил жене цветы, надо было бы что-нибудь подарить и ребенку, игрушку какую-нибудь. Ребенок у нас не родился? А может, война убила его — на войне и около нее убивают и неродившихся детей. Стало муторно, тяжко, я сел за стол, опустил голову.
А если ребенок все-таки родится? Что ждет его? Эрну я не могу забрать с собой в Россию, если б и захотел. Не могу стать ее мужем и здесь. Многое разделяет нас, слишком многое. И сколько я еще пробуду в Пруссии? Сплошная неизвестность. На станцию тренироваться нас больше не водят. Пошел слух: дивизию не выведут в Россию, будет нести оккупационную службу. Слух исходит от агентства ОБС — одна баба сказала. Но мне не смешно. Что тут смешного?
Ночью меня разбудил Драчев. Свистящей фистулой, которую слышала и Эрна, возвестил:
— Тревога, товарищ лейтенант! Собирайтесь!
Тревога? Ее давненько не было, «вервольфы» перевелись.
В чем же дело? Глядя в угол, ординарец сказал:
— Товарищ лейтенант, посыльный баял — сборы полные, весь полк подымается.
— Ладно, иди. Я мигом…
Прикрыл за ним дверь, постоял в нерешительности. Сердце колотилось: эта тревога неспроста, что-то серьезное. Эрна встала с кровати, шлепая пятками по линолеуму, подошла ко мне. Не обнимая и не целуя, сказала:
— Я предчувствую: тебя поведут на станцию, сегодня ты уедешь…
Голос еле слышный, больной. Недаром и у меня сердце билось учащенно: и я предчувствовал, что сегодня мы расстанемся навсегда. Я привлек ее к себе. Так, прижавшись, мы простояли, покамест Драчев снова не постучался:
— Товарищ лейтенант, поспешайте!
— Поспешаю, — сказал я, разомкнув ее руки.
Оделся, обулся. Обнял, поцеловал, слегка оттолкнул.
— Прощай, Эрна. Будь счастлива.
— И ты будь счастлив. Спасибо за все. Прощай.
— Не поминай лихом.
— Не забудь меня…
Мы говорили хриплым, придушенным, немощным шепотом, словно на большее недоставало сил. Внизу, на первом этаже, хлопали дверьми, топали сапогами, звенькали котелками. Я напоследок взглянул на Эрну и шагнул за порог. Она осталась стоять, полуодетая, с безвольно опущенными руками, дрожавшая мелкой дрожью. Эта дрожь передалась и мне, покуда обнимал Эрну.
Меня знобило, неуемно трясло и когда я осматривал выстроившуюся роту, и когда колонна вышагивала по безлюдному, безмолвному городку. Обыватели спали, окна немо чернели, лишь в одном горел свет. В окне комнаты Эрны. Ставшей и моей комнатой.
Было мозгло, накрапывал дождь. За деревья, за придорожные кусты цеплялся туман. Темнота расползалась, в разрывы пробивалась рассветная серость. Туча с рваными краями волочилась над кирхой, над островерхими черепичными, словно чешуйчатыми, крышами городка, который мы покидали, надо полагать, навечно. На станции перекликались паровозы, станцию мы тоже покинем на веки вечные.
Мы погрузились, но час простояли, дожидаясь приезда комкора. Он приехал на «эмке», стройный, длинноногий, в сапогах-бутылках, с закрученными гвардейскими усиками, с погонами золотого шитья, на кителе Звезда Героя Советского Союза. Его сопровождал наш комдив, коренастый, грузный генерал-майор лет на десять старше и также со Звездой Героя. Генералы прошлись вдоль эшелона, пожелали нам благополучного пути. Затем, сопровождаемые свитой, встали на перроне и, когда эшелон стронулся, взяли под козырек.
Окончательно рассвело. На бугре высветился высокий столб с дощечкой, на которой готическим шрифтом было начертано, что здесь похоронен лейтенант кавалерии Ульрих фон Катценбах, погибший в России 7 июля 1941 года; пониже — небольшое аккуратное кладбище с массивными надгробными плитами, с краю кладбища два православных креста на могилах русских военнопленных, умерших еще в первую мировую. И столб, и кладбище мне знакомы: неподалеку проводились занятия по тактике. О, до чего же далек теперь сорок первый — так же, как четырнадцатый год!
6
Солдаты столпились у раскрытой двери теплушки. Смолистый воздух тек снаружи, из сосняков и ельников, косо разворачивавшихся, показывавших себя со всех сторон, из тучки высовывалось солнце, моросил дождик. Солдаты радовались, шутили: слепой дождь, слепой дождь это к удаче, полный вперед!
Я был в центре этой толпы. Облокотясь на березовый кругляк, перегораживавший выход из вагона, смотрел на окрестные леса и поля, слушал солдатский трёп и ощущал своим телом их тела.
Была приятна теснота, и верилось, что и в мирные дни мы будем плечом к плечу, как в военные, что новые времена не разъединят нас. Я почему-то опасаюсь: с окончанием войны начнет исчезать то чувство братства, которое соединяло фронтовиков. Ибо мы перестали быть фронтовиками. Неужто станем отчуждаться друг от друга?
Хотя кое-кто поговаривал, что командиры подразделений будут следовать в штабном вагоне, мы ехали со своими подразделениями. Да ведь очевидно же, что так мы не выпустим подчиненных из поля зрения, сможем всю дорогу оказывать на них непосредственное влияние. А в дороге всяко может случиться. Наша рота заняла две теплушки, в одной ехал я, во второй — гвардии старший лейтенант Трушин: не захотел ехать в штабном вагоне с комбатом и некоторыми офицерами полкового штаба, прибился к нам, жить без нашей роты не может. Я шучу. А всерьез: зачем лишний раз офицерам отделяться от солдат и сержантов?
Колеса стучали под деревянным полом, вагон покачивало, он скрипел, вдосталь послуживший на своем веку товарняк. За спиной у меня травили байки, хохотали.
Ей-богу, любо уезжать, люба дорога — на сердце всегда радостно, хотя и малость неспокойно. Так или иначе, но уезжающим легче, чем остающимся. Я вспоминал Эрну, ее безвольную, поникшую фигуру и как она глядела не отрываясь, словно ппкого не существовало для нее в тот миг, кроме меня. А для меня в тот мнг существовала и она, и необходимость спешно одеться, и моя рота, и мои дела, которые предстояли после тревоги. Наверно, она все же любила меня. А я? Любил ли я ее по-настоящему? Сейчас Эрна воспринимается уже расплывчато, отдаленно, моя растерянность и расстроенность при прощании кажутся