Сказанула черт-те что, а теперь целует руки — у мужика. Мда.
Ну, а ежели она и впрямь забеременеет? Родит мне наследника?
Куда я с ним денусь? И куда она денется? А руки целовать взяла за моду с тех пор, как фрау Гарниц полегчало. Я попросил полкового врача осмотреть ее. Он осмотрел, принес порошки, пилюли и мази, фрау Гарниц стала лечиться, и однажды Эрна поцеловала мою ладошку.
— Спасибо за маму. Она встает, скоро будет ходить.
А потом начала целовать мне руку после каждой нашей близости. Я сказал:
— Эрна, не надо.
Она ответила:
— Я очень люблю тебя и благодарю за все. И ты позволь мне… Позволишь?
— Ну, пожалуйста, как хочешь.
Я был не в своей тарелке. После близости я тоже бывал благодарен ей за теплоту, за ласки, за нежность. Но у самого не было потребности поцеловать ей руку. А вот она целовала. И мне было неловко, нехорошо оттого, что она испытывает эту потребность, а я нет.
— Не сердись, не сердись, — говорила Эрна, — я не рожу. Ты хороший, я не сделаю тебе неприятное… Ты очень хороший!
'Это в сравнении с другими, — подумал я. — А так — какой там хороший?'
Я поцеловал Эрну, потрепал по щеке. Она сказала:
— Петья, а правда, что нас выселят?
— Кого вас? Тебя с матерью?
— Немцев, которые живут в Пруссии.
— Откуда взяла?
— В городе все немцы об этом говорят. Нас выселят в Германию, а Восточную Пруссию заберут себе русские или поляки.
Это правда?
— Мне не докладывали, — сказал я.
— Не хочу отсюда уезжать, — сказала Эрна. — И куда столько немцев разместят?
Что верно, то верно, трудно будет разместить переселенцев — уж больно плотно населена Восточная Пруссия, она нашпигована городами, городками, селами, фольварками, на каждом шагу поселение. Да ладно, как-нибудь перемогутся, наш народ и не то вынес. За войну надо расплачиваться. Поэтому вполне возможно, что пруссаков стронут с насиженных мест.
Я подумал об этом, но Эрне ничего не сказал. Она-то при чем?
Тут ее беда, а не вина. Заварили кашу главари, расхлебывать же приходится всей нации. Эрна сказала:
— Если бы ты знал, как я ненавижу фюрера и его свору, тех, кто развязал войну. Будь они прокляты!
— Их будут судить, — сказал я. — Хотя в печати сообщалось, будто Гитлер и Геббельс покончили с собой.
— Трусы! Боялись держать ответ. Подлые трусы и убийцы! — Щеки Эрны побледнели, губы скривились. — Будь они прокляты!
И будь прокляты все мы, немцы!
Она еще сильней побледнела, плечи ее передернулись. Что же, это было прозрение, жестокое, неумолимое, запоздалое. К концу войны многие немцы стали прозревать.
Ей досталось вдоволь горького. Да и мне. Но мы живы и будем жить. А сколько людей не будет? Вот и перед ними, павшими товарищами, я также виноват. Может быть, я должен был погибнуть заодно с ними. Временами я почти уверен в этом. А временами чертовски хочется жить, радоваться жизни и брать от нее все, что положено живущему на земле.
Разговор с Трушиным. О чем? Не о чем, а о ком. Об Эрне.
Трушин сказал мне как бы невзначай:
— Расстанься с немочкой, Петро. Что, русских баб не хватает? Оглянись вокруг…
— Хватает. Но пойми, так получилось. Прикипел к ней. Временами мерещится: люблю ее, немку, по- настоящему…
Сказал и вспомнил: по-настоящему — это ее выражение, Эрны.
Трушин сморщился.
— Вот уж точно: тебе мерещится! Осенись крестом — и сгинет наваждение!
Изволит шутить? И отчего затеял этот разговор? По собственной инициативе? Вдруг озарило:
— Тебя замначподива подбил?
Трушин малость смутился:
— На данный разговор? Ну, он, что из этого?
— Ничего… Но можете вы понять: немка тоже человек?
— Кто ж спорит, человек. Однако время, ситуация неподходящие…
— Мы всегда интернационалисты!
— Даешь, Глушков! Нашел на чем демонстрировать интернационализм! По-твоему выходит, ласкать немочку — святое даже дело…
— Ничего не выходит. — И я смутился. — Просто так получилось… И к тому же немки и немцы начнут меняться после войны…
— Дай-то бог.
— Я в том уверен…
— Слушай, Петро, ты же всемирно известный скромник по женской линии. Соблазнила тебя, что ли?
— Пошел к черту!
— Приворожила? Опоила зельем?
— Я сказал: иди к черту!
— Вот и побеседуй с таким… Ладно, будем считать: поручение замначподива выполнил. А углубляться в данную тему не буду: слишком интимна, так ведь?
— Воистину так, милый ты мой замполит! Отчепись, как говорят у нас на Дону. Я же не маленький, сам за себя отвечу…
— Ну и отвечай. Мой долг — предупредить…
— Уже предупреждали.
— Ох и упрямый ты осел, Петро!
— Благодарю за добрые слова.
— Не за что.
И мы рассмеялись — вроде бы ни с того ни с сего. Рассмеялись, впрочем, невесело. И уж вовсе мне стало грустно, когда Трушин добавил доверительным, дружеским тоном:
— Я тебя понимаю, Петро. Понимаю, но одобрить не могу. Извини.
Я с вечера знал, куда мы пойдем утром. Нас, офицеров, после обеда оставили, и командир полка объявил, чем подразделения займутся завтра. Новость была ошеломляющая, и сразу забылся казус за обеденным столом.
К обеду я опоздал — задержался в штабе дивизии, куда выезжали с комбатом на инструктаж по караульной службе, — в столовую мы вошли, когда уже раздавали второе. Комбат и я попросили разрешения присутствовать, командир полка кивнул. Комбат пошел к голове стола, я — к хвосту: за каждым был закреплен стул согласно чину. У нас принято говорить: 'Приятного аппетита'. Мне это пожелание давно казалось сусальным, мещанистым, и я решил на сей раз избежать его, шутливо сказал соседям:
— Волчьего аппетита!
Кто-то рассмеялся, кто-то обронил: 'Спасибо, тебе того же', начальник же штаба скрипуче произнес на всю столовую:
— Товарищ Глушков, к вашему сведению: мы люди, а не волки!
Гляжу на него — майор бурачно-красный, злой. Неужели я сморозил что-нибудь? Или шутка не дошла до майора, большим умом он не отличается. Надо было бы сказать: 'Хорошего аппетита!' — и он бы не