5
Восточная Пруссия — обжитая, ухоженная сторона. Спрямленные асфальтовые дороги, обсаженные липами, тополями или декоративным кустарником, — голубая мечта шоферов. Конечно, наше российское бездорожье тут помянешь не раз: дескать, живут же люди. Батальонный замполит Трушин меня поправлял: во-первых, не люди, а фрицы, фашисты, во-вторых, мы не должны низкопоклонничать перед заграницей, должны разоблачать ее. Я отвечал ему в том смысле, что фрицы бывают разные, не все сплошь фашисты, насчет же разоблачения — правильно, надо разоблачать, однако же живут недурно, никуда не денешься. Другое дело, что немцы выкачивали из покоренных государств богатства и вкладывали в свое хозяйство, в свою страну, из непокоренной России тоже повысосали — будь здоров. Но факт, как говорится, налицо: распрекрасные дороги, каменные дома, теплые уборные, ванные, кухни облицованы кафелем, мебель — ничего не скажешь. Да нет, устроены они неплохо. Леса разрежены, сады чистенькие — немцы аккуратисты и трудолюбивы, этого у них не отнимешь.
Не будь войны, мы бы жили похлестче немцев, но ничего, после победы заживем! На это Трушин ответил: не выскакивай с собственным мнением, когда есть официальное. Я спросил его:
— А ты имеешь собственное мнение?
— Имею. — Трушин щербато усмехнулся. — Оно всегда совпадает с официальным.
— А мое подчас не совпадает. Как в данном случае.
— Умней всех хочешь быть, — проворчал Трушин.
Нет же, не хочу быть умней всех. Просто хочу прийти к самостоятельным выводам, без подсказок. Голова дана для того, чтобы ею думали, а не только чтоб водружать на нее пилотку или ушанку. Разумеется, я могу ошибиться и таки ошибаюсь: опыта маловато, еще зелен, глуп, мальчишка (хотя бывает, что чувствую себя шестидесятилетним). Но я не автомат, это немцы воспитывались как автоматы, чтоб не рассуждали. А отчего бы мне не порассуждать?
— Бессмысленное занятие, — сказал Трушип. — Болтовня и словопрения. Надо делать дело, поменьше разглагольствовать.
Это он путает: рассуждать, размышлять не значит бездельнпчать, и рассуждая можно дело делать. Я сказал ему об этом. Он не согласился, заявил:
— Ты доморощенный философ. Всему торопишься выставить оценку. А оценки, между прочим, выставляет исторня.
— В смысле — отдаленное будущее?
— Более или менее отдаленное.
— Я хочу, чтобы и мое мнение учла история.
— Мало ли чего мы хотим, мелочь пузатая.
— Если тебе нравится, можешь считать себя мелочью. А мне противно это самоуничижение!
— Обиделся? — искренне удивился Трушин. — И зря. Надо быть самокритичней, не переоценивать себя.
Тут он, пожалуй, прав: это со мной приключается — переоцениваю свои возможности. И самокритичности не хватает, признаю. Но почему мы с замполитом так часто спорим? Разные мы с ним. Хоть он и политработник, подкованней меня, а со многими его высказываниями я не согласен. Подчас он мне неприятен как человек. А все же, случается, и соглашаешься с ним: бросит какую-нибудь фразу — как будто попадет не в бровь, а в глаз. В самую точку попадет, и нечем крыть.
Но больше всего примиряет с Трушиным то, как он воюет. На войне это главное — как ты воюешь. Вот здесь-то могу перед Трушиным снять шляпу, то есть пилотку: храбрейший малый, никогда не ограничивается словесными призывами, ломит в атаку наравне с бойцами. Где они, там и он. Вот это я понимаю, комиссар показывает личный пример. А то приходилось встречать: пламенные призывные слова, сам же чуть что — в кусты. Иначе говоря, в тылы. Вы на пулеметы, а я в обоз, ездовых нужно еще поагитировать. И надо же — того трусоватого накрыло миной из шестиствольного, а Трушин, чертяка, изо всех переделок выходит невредимый.
Я говорю почему-то в настоящем времени: воюет, выходит невредимый. Но ведь надо говорить в прошедшем времени! Это все было, ушло, сгинуло, теперь иное — войны нет. Ни артобстрела, бомбежек, пулеметного огня, ни наступления и обороны, маршей и привалов — ничего нету. Настал мир, тот мир, о котором мы мечтали четыре года. Мы победили! Наверное, чем дальше мы будем отходить от дня Победы, тем величественней будет она выглядеть. Ее значимость будет расти во времени, пока не станет ясно всем: это событие решило судьбу человечества…
С каждым днем солнышко пригревало жарче. Трава зеленела, выбившись отовсюду, где можно. Она казалась особенно сочной оттого, что и здешняя земля, в сущности, обильно полита кровью.
На лесных опушках появились первые ландыши, вдоль полевых окрайков — колокольчики, кашка, одуванчики и цветы, которых я в России не видел. Над полями висели невидимые жаворонки, словно обсыпали трелями высохшие, разомлелые поля.
И я млел от близости лета и от женской близости. О, мирные деньки мелькали — не то что на войне, там они нудно тянулись.
Так вот всегда: хорошо тебе — время бежит, плохо — время стоит.
Не пропадала мысль: я свое отслужил, отвоевал, пора в гражданку, за учебу, пусть другие послужат.
Прислали других. Это было пополнение, десятка три желторотых, семнадцатилетних: на щеках незнакомый с бритвой пушок, припухлые губы, доверчивые и детски любопытные глаза, цыплячьи шеи. Подобных юнцов я видывал в пополнениях, прибывавших на фронт, — не все они доживали до второго боя. Эти прибыли после победы, и многие жалели: эх, не повоевали, без нас кончилось. Ребята были послушны, исполнительны, вовсю глядели на наши ветеранские груди, где звенели-позванивали ордена да медали. А я глядел на их чистые юношеские лица и чувствовал себя стариком, у которого за плечами фронтовые годы разлуки с женой, с детьми и с внуками. И от этого было грустно.
Еще было грустно от сознания: этих солдатиков прислали служить не вместо тебя, а у тебя. Это мои подчиненные, я их отецкомандир. Я должен служить. Сколько — никто не знает. Кроме бога и Верховного Главнокомандующего, он же нарком обороны.
Бога нет, это я знаю точно. Верховный и нарком есть, и это я знаю не менее точно. Ну что ему стоит, Верховному и наркому, издать приказик: дескать, студенты, которые не доучились… и так далее. А ведь не издаст, чует мое сердце, не издаст.
Солдатики же из последнего пополнения, разумеется, ни о какой демобилизации не помышляют. Они хотят служить. Они послушны, не испорчены и на шесть годов моложе меня. До чего ж много — шесть лет!
Это пополнение послужило толчком к одному занятному разговору с Эрной. Проведав, что солдатикам по семнадцать, Эрна сказала мне:
— Почти мои ровесники.
Задумалась. Посмотрела на меня искоса. Спросила:
— А если я тебе, Петья, принесу пополнение, а?
Сперва я не разобрал, о чем речь, переспросил:
— Что-что?
— Сына тебе рожу или дочь, — сказала Йрна. — Ты кого хочешь?
И засмеялась — отрывисто, будто вскрикивая. Не люблю, когда она смеется. Лучше б улыбалась. Но она ни разу не улыбнулась. Покраснев, кое-как пересилив смущение, я ответил:
— Родить-то родишь, а что с ним делать? Кем он будет считаться, ребенок, — русским ли, немцем…
— Это был бы мой ребенок. — Эрна перестала смеяться. — И твой… Но не беспокойся, ребенка пока не будет.
'Пока-то пока, а все-таки', — подумал я, продолжая дурацки краснеть и потеть.
— Ну, не расстраивайся, мой милый, не сердись. — И Эрна поцеловала мне руку.
— Не сержусь, — сказал я, хотя действительно ощутил нечто вроде досады.