утром он уйдет, как-нибудь выживет. Нет бумаг ну и что? Есть другие смотрители с дочками… 'Не оскудела земля русская', припомнились слова, которые особенно любил преподавательский состав Лицея. Правы, проклятые. Себе на горе правы, играли с огнем. Это после, сейчас надо решить другое. Он обязан отплатить добром за добро. Эти люди рисковали, помогая ему. Он, если бы умел, весь вшился в них, спасая жизнь заступников… полуфабрикат — да, так они его называли, он слышал, когда сидел в подполе. Гнусное слово, что-то подлое означает. Их жизнь, однако, в безопасности, вшиваться незачем… Пообещать что-то? Поклясться? Можно, только чем теперь клясться…
Он замотал головой, отгоняя жалкие мысли. Дай Бог — или кто там дает им доброго здоровья. Но нелепые фантазии не отставали. Швейцер представил, как выжигает Лицей дотла, а после перевозит в освободившиеся хоромы смотрителя с Дуней. Отдаваясь на волю грез, он перебрал в уме всех и каждого. Расстрелял охранников, посадил на кол Саллюстия, сшил, будто сложных сиамских близнецов, Савватия с Мамонтовым. Игла была ржавая, кривая, с насечками. Звериная ярость гудела в груди, перед глазами стояли жуткие пытки, которым он подвергнет мерзавцев. Он никому не уступит этого удовольствия; он извинится перед товарищами и запрет их где-нибудь, на время… пока все не кончится. Ни с кем не поделится, будет разить в одиночку. Направо и налево. Это несправедливо. И черт с ним… черт, черт, черт — десять раз с удовольствием повторил Швейцер. Буду повторять и твердить, и вопить: черт, черт, черт, черт! Вот кого мы устроим! Вот кого вы боитесь, запрещаете! Черт, черт, черт, черт, черт. Рогатый, диавол, сатана, нечистый, Враг, демон…
Мопед влетел во двор. Солнце еще стояло над лесом: задержалось, задумалось, хотело посмотреть. Было тепло и тихо. Дверь медленно отворилась, из домика вышел охранник. Он лениво наставил на ездоков оружие. Тут же из-за угла вышел второй, за ним — третий.
В дверном проеме показался смотритель. Он выглядел так, словно только что съел что-то очень горькое, о чем сам себя предупреждал, но не послушал. Его левый глаз заплыл, глаза недобро сверкали. При взгляде на прибывших выражение лица не изменилось.
— Сиди, — сказала Дуня ледяным голосом.
— Но недолго, — откликнулся первый охранник и вынул наручники.
Швейцер огляделся. Вокруг — ничего. Ничего, с чем можно было бы пойти против автомата.
— У, козлина старый, намаялись из-за тебя!
За спиной смотрителя вырос четвертый охранник. Он врезал хозяину по шее, и тот рухнул на колени.
'Неотложная медицинская помощь', — ни с того, ни с сего вспомнил Швейцер. В мозгу сверкнуло, он понял, что сделает. Русский человек, как известно, проверяется на rendez-vous. И часто бывает, что последнее, самое важное, происходит в форме рокового единения с жертвой. Рогожин, Карандышев…
'Здоровье — вещь временная'.
'Не зря вспоминался Карандышев. Так не доставайся же ты никому — вот оно, но только не про нее, про Швейцера. Во всяком случае, про его часть'.
'Здоровье — вещь хрупкая'.
'Здоровье можно поправить'.
На чурбачке, стоявшем в паре футов от Швейцера, лежали забытые инструменты. Молоток, штук пять гвоздей, клещи, шило, кусок резины.
'Люблю, но странною любовью. Но верною'.
— Дуня, все будет хорошо, — Швейцер говорил негромко, но слова выходили звонкими. — Я учил анатомию. Почке не очень больно.
Дуня непонимающе обернулась.
Охранник ступил на землю. Второй и третий обходили мопед слева, четвертый перешагнул через смотрителя и, ни о чем не заботясь, забросил автомат за спину.
Швейцер упал в траву, схватил шило. Пришельцы, на миг опешив, рассмеялись, но сразу смолкли: Швейцер вернулся в седло. Он широко размахнулся и с силой всадил шило в поясницу Дуни. Выдернул и ударил вновь, с другой стороны. Снова выдернул, отшвырнул, поддержал обмякающее тело, осторожно положил на землю. Торжествующе выпрямился, вытянул руки, как видел сегодня в кино:
— Можете забирать!
Юридический статус лицеистов прописан не был; он только декларировался в напыщенных выражениях — например, 'стратегический резерв'. Поэтому весь груз ответственности за содеянное лег на отца Савватия, и у него случились неприятности. Был выписан модный адвокат, который доказал в два счета, что преступник не является юридическим лицом, и даже гражданином не является.
— Значит, представим, будто собаку: покусала, — расцвел Савватий.
Закончилось штрафом — довольно солидным, но для кого как.
Все это было после; первым же делом Швейцера посадили под замок. Не в карцер — в звукоизолированное теплое помещение, с мягкими стенами, полом и потолком. Окон, естественно не было. И мебели тоже. Скоба, к которой приковали беглеца, была обита то ли войлоком, то ли чем еще, и вид имела современный. Да и цепь была с виду как плюшевая, с железной начинкой, специальный дизайн, космическая технология.
У Савватия чесались руки проделать с ослушником что-нибудь этакое, но все, что он мог — это лишить Швейцера успокоительного. Доктор Мамонтов намеревался погрузить негодяя в сон, но ректор не дал.
На второй день в камеру явился отец Пантелеймон. Он был в полном церковном облачении, принес с собой большой крест и толстую черную книгу. Решили, что скисать не стоит, формальности надо соблюдать. Поперед батьки рвался отец Саллюстий — он пришел сразу, как только беглеца доставили в Лицей, но Швейцер плюнул в его сторону.
— Не заслужили, голубчик, — с фальшивым участием покачал головой Мамонтов, презиравший Саллюстия. — Не лежит к вам строптивое сердце. Язык у вас поганый…
Это был первый день, то есть уже ночь. Швейцера оставили в покое, а после прислали Пантелеймона.
— Не желаешь ли исповедоваться, чадо? — отец Пантелеймон отложил за ненадобностью книгу и крест, сел прямо на пол, по-турецки.
Швейцер откинул со лба волосы и посмотрел ему прямо в глаза. Он тоже немного играл, от отчаяния. Сейчас, например, он вспомнил известную картину 'Отказ от исповеди' (видел репродукцию) и на секунду возомнил себя стойким борцом за идею.
— Оставьте меня, — он хотел произнести эти слова с холодным достоинством, но вышло по- щенячьи.
— Значит, не веруешь, — констатировал отец Пантелеймон и огладил бороду. — Похвально. Ты верно мыслишь, ничего нет. Жизнь дается человеку, чтобы понять ее ужас и выбрать Ничто, то есть Бога, который, как известно, катафатически неопределим. Может быть, не Ничто, а все же Что-то, но мы, поскольку откажемся от жизни и от себя, этого не увидим, не различим. Он требует от нас отбросить волю, исчезнуть — кому ж тогда Его узреть? А не отважимся — узрим, и это будет Ярость. Худо нам придется, не возлюбившим Бога прежде себя. Ревнив он к Самости. Наука — суета, но даже ее безбожные адепты, когда они рылись в человеческих сновидениях, часто находили в них вместо Троицы Четверицу. О трех углах изба не строится! Четвертый угол Ярость, Гнев Божий. Откажешься от себя — спокойно уснешь и сгинешь, не откажешься от себя — сгоришь, узрев Бога.
Он задумался, решая, что бы еще сказать.
Швейцер собрался с силами и дерзко улыбнулся:
— Ошибаетесь, я сгину не весь. Я отказался от себя и все-таки останусь жить в той, которая спасала меня от ваших… — Он запнулся, подбирая слово. Опять засновали гады, мерзавцы и подлецы, которых его язык, вопреки очевидной действительности, по-прежнему не мог бросить в лицо уважаемому преподавателю.
Тот поразился:
— О чем ты? В ком ты собрался жить?
— Вы знаете, в ком. В Дуне.