Лаваришках за погибшую считали… Ах, ты! — вдруг вскочила она. — Ведь это семиребрый Парамон мог про мою гибель Сашеньке написать, больше некому. Только он и адрес знал!
— Именно! — подхватил Суеверин. — И я хорошо вспомнил: Семиребрый! Александр тогда сильно огорчился. «Я, слышь, на фронте живой, а бабушку в тылу убило».
— То-то он, седой бес, стороной меня обходит! — воскликнула Тарасовна. — Так я пойду сейчас пересчитаю, сколько у него там ребер осталось.
Парамон оказался дома. Услыхав скрип двери, он свесил было с печки лохматую голову, но, узнав Смирнову, мгновенно нырнул куда-то в потемки.
Старуха схватила подвернувшийся ухват, стукнула об пол:
— Ты что же это, бобыль нечесаный, живую меня в землю закопал?!
Откуда-то из мрака, из-за печной трубы, послышался загробный, дрожащий голос:
— Был грех, соседка. Был… Поторопился написать. А после совести не хватило сознаться.
Недолго сердилась и бушевала старуха. Поставила ухват на прежнее место. Радость теснилась у нее в груди, била, как птица, крыльями, просилась вылететь на волю, под синее высокое небо.
— А ведь он живой, Сашенька-то! — вскричала Тарасовна. — Слышь, Парамон, живой! Да!
Старик выглянул наружу, лохматый, заросший до самых глаз.
— Жив? Вот благодать, вот счастье!..
Жалость к заброшенному, одичавшему деду охватила Тарасовну.
— Приходи морковного чайку испить.
— Не откажусь.
— Может, баньку перед чаем истопить?
Старик свесился до самого пояса, затряс головой и бородищей, прогудел:
— Ох, матушка, Тарасовна! Как тело-то по венику исплакалось. Топи жарче! А я к чайку горшочек меду захвачу.
…По свежей тропинке, мимо огородов и через пастбище, в мужских стоптанных валенках шла Тарасовна к лесу. В руках несла маленький глиняный горшочек. Многое ей надо было рассказать Суеверину. И о том, что от Сашеньки получено письмо, что помирилась с Парамоном, что занеслась теперь уже не одна молодка, а все три. Но на просеке ее не окликнул и не остановил сердитый часовой в тулупе. А на месте брезентовых палаток чернели ровные, еще не запорошенные снегом, большие квадраты голой и мерзлой земли. Еще не знала Тарасовна, что этой ночью фронт хлынул вперед. А вслед за наступающими частями снялись и двинулись госпитали с легко ранеными, продовольственные склады, походные мастерские, бесчисленные обозы.
Опустив голову, закутанная до бровей шалью, молчаливо постояла старуха в беззвучном, охваченном морозной дремотой лесу, постояла одна-одинешенька, маленькая среди огромных, будто белые шатры, елей и сосен, сгорбленная и задумчивая, словно добрая колдунья из сказки. Потом, глядя себе под ноги, прошептала еле слышно:
— Скорого вам пути. Самого лучшего вам здоровья!
Можно было бы сказать, что она не осмелилась покрестить мелким крестом и эти глубокие рубчатые автомобильные колеи, и этот узкий быстрый росчерк санных полозьев… Можно было бы… Да ведь кто этому поверит?
Она вышла из леса на широкую наезженную дорогу.
По дороге, чуть согнувшись под тяжестью туго набитого мешка, прихватив на груди зеленые лямки, размеренным шагом шел солдат. Старуха подождала его, спросила с легким поклоном:
— Далеко ли, служивый, путь держишь?
Служивый шаркнул варежкой по лицу и озарился широкой улыбкой. Да так, должно быть, нагрел эту улыбку радостью, что сердитый иней моментально растаял на небритых щеках.
— И не говори, мать! Из отпуска шагаю. Целых два месяца дома от ранения поправлялся. А теперь своих догоняю. Вперед пошли, к Пруссии.
— У деток, значит, был?
— И у деток и у родителей.
— Сколько деток?
— Трое. Такие галчата!
— И жену, значит, повидал?
— Ох!.. — захлебнулся боец шумным и глубоким вздохом, будто глотнул крепкого вина. — Да еще как повидал!
Оглядела Тарасовна солдата от малахая до валенок и подумала: далеко еще осталось шагать солдатским ногам. Передала ему старуха свой горшочек:
— Тут немного медку. Пока добираешься, подслащивай скорую встречу с товарищами. А доберешься — и других угости.
— Обязательно угощу, — ответил солдат, распутывая лямки.
Казалось, что в этот набитый доверху мешок некуда больше и грецкий орех втолкнуть. Нашлось горшочку место.
— Только помни, — предупредила Тарасовна, — первую ложку — за Александра, вторую — за Анкудина.
— Да я их, милая душа, как по святцам прочту: Анкудин, Александр.
— Нет уж, ты Александра первым поставь.
Тряхнул солдат плечами, крякнул и подбросил мешок.
— На мою удачу, мать, счастливым ветерком тебя из леса вынесло.
— И ты мне на счастье встретился.
— Чего только ты загадаешь, мать, — пусть все исполнится.
— И тебе то же самое.
Солдат зашагал своей дорогой. Его фигура мерно покачивалась, уменьшалась, плыла в морозной синеве, потом растаяла.
Не страшно было Тарасовне возвращаться в безлюдную и заброшенную деревеньку Лаваришки. Чуяла она сердцем, что скоро, как птицы по весне, начнут слетаться люди на свои прежние гнезда. Примутся стучать топорами, чинить хаты. Возьмется и старуха за свое хозяйство, поджидая встречи с внуком Сашенькой. И не скучно будет ей среди хлопотливо работающих соседей, не тоскливо. А как же иначе?.. На этой земле, истерзанной воронками, глубоко пропитанной запахом крови, пороха и железа, все мы на этой большой и жаждущей обновления русской земле — дети одной матери.
Василий Иванович Ардаматский
Комендант немецкого города
Батальону капитана Рузаева нужно было двигаться дальше, но грузовики задержались где-то на заправке, и бойцы в ожидании машин расположились у окраинного домика немецкого города Н.
Батальон этот город не брал, но все здесь было так же, как и в соседнем городке, откуда после боя вышел сюда батальон; высокие пирамидальные крыши домов с проломами в стенах, кирха со сбитым верхом, улица, на которой грязный снег перемешан с бумажками и цветастыми страницами из немецких журналов. Несколько пожаров озаряло все вокруг шатким багряным светом. Где-то на другом краю города еще хлопали редкие выстрелы.
Капитан Рузаев прохаживался перед домиком, поглядывая на пехотинцев. Рузаев видел и узнавал своих бойцов, но все же дольше, чем на других, он останавливался взглядом на тех, с которыми воевал на Украине, держал проходную будку на Сталинградском тракторном. К ним Рузаев испытывал какое-то особое