Бастрык пошмыгал носом, на что-то решаясь.
– Моя смерть, великий царь, теперь ничего тебе не даст. А жизня у меня одна. Так, может, я куплю ее? И за тех, казненных мною, заплачу тебе.
Мамай захохотал, и нукеры вздрогнули – так давно не слышали они его смеха.
– Да ты шут, Федька! Каким серебром платить станешь? Тем, что в сундуках у Димитрия?
– Есть у меня свой сундук, в Коломне зарыт. Там не токмо золото и серебро… Там така икона, в каменьях, ее за тыщу кобыл не купишь.
У нукеров загорелись глаза.
– Откуда у тебя икона?
– Не все ль равно?.. Да коли хошь знать – у Иргизки отнял.
– Теперь я знаю, почему ты убил его. А иконе той цена – две сотни лошадей.
– Великий царь, на Руси ей цены нет!
– Да на Руси я все возьму даром.
– Но икону и золото я глубоко зарыл. Пошли со мной верных людей, Коломна теперь пуста. Я отдам все! – страх и надежда метались в глазах Бастрыка. – За одну мою жизню я дам тебе столько, што ты можешь нанять сотню воинов и купить тыщу рабов!
– Рабов на Руси я возьму, сколько захочу. Воинов у меня достаточно. И тебе, Бастрык, я не верю. Ты предавал рязанского князя мне. Меня ты предавал рязанскому князю. Нас обоих ты предавал Димитрию. Теперь ты готов предать Димитрия. Возьму выкуп и отпущу – ты снова предашь меня. Ты служебный предатель, Федька. А где зарыл сундук, скажешь, когда из тебя начнут вытягивать жилы.
Бастрык затрясся, пал на колени, пополз к ногам Мамая.
– Отпусти, возьми выкуп, не обману, отслужу тебе… Я вхож ко князю Димитрию. Вели – убью его, отпусти только…
Мамай брезгливо попятился.
– Врешь, Федька. Ворон не заклюет орла, шакал не загрызет тигра. Ты трус, Федька, а трусы убивают лишь слабейших. Я люблю казнить трусов.
Бастрык съежился на земле, оцепенел, потом поднялся на колени, встал на ноги, помотал бородой, отряхивая слезы, по-бычьи наклонил голову, угрюмо сказал:
– Добро же! Рвите жилы – икону и золото я вам не выдам.
Мамай второй раз засмеялся, отстегнул с пояса кошель, бросил сотнику.
– Это награда за предателя. Скажи Батарбеку – я доволен.
Потом велел нукерам вести за собой пленного, сошел с холма на берег речки и приказал рыть яму. Повернулся к Бастрыку.
– Ты, Федька, поступил с моими людьми по-ордынски, ученик ты способный. Но ученику не сравняться с учителем. Ты тоже останешься без носа, без глаз, без ушей и без языка. Но я сделаю это без помощи меча.
Бастрыка закопали по шею, не развязав рук, принесли заготовку для конской кольчуги, разостлали ее по земле, плотно стянули вокруг шеи. Потом накрыли голову железной решетчатой клеткой.
– Принесите голодных крыс и пустите в клетку, – приказал Мамай. – Когда крысы начнут пир, позовите меня – я хочу видеть, какого цвета кровь и мозг у тройного предателя.
…Бастрык не видел, как удалился Мамай, не замечал ни стражи, ни липкого дождя, падающего на лицо, – ввалившимися глазами неотрывно смотрел в низкое серое небо, расчерченное железом в мелкую клетку. Он не просил у этого неба снисхождения и пощады, он каялся во всех тяжких и малых грехах, что совершил под этим небом и еще готов был совершить от жадности, ненависти и гордыни, от звериного желания жить и мстить. С исступленным откровением вспоминал он все зло, которое творил или хотел сотворить, и твердил про себя молитвы, какие помнил. Он молился и слышал, как повизгивают в углах клетки испуганные крысы, скребут зубами железо, пытаясь проделать выходы, перебегают из угла в угол. Чтобы не слышать их, Бастрык начал молиться вслух, однако злые писки, стук коготков и скрип зубов о железо не утихали, а холодная земля нестерпимо давила на грудь. Задыхаясь, он отчаянно молился и все время думал: придет ночь, и тогда голодные обозленные крысы перестанут бояться его бессильного шепота…
Едва глянув на введенных в шатер близнецов, Мамай, как и в первый раз, чуток ошалел – насколько велико их сходство и как оба напоминают его дочь. Нет, не глаза – у этих глаза светлые, а у Наили они отцовские, темные, словно ночи на юге. Разлетающиеся брови и рисунок губ – вот что рождает сходство. Может быть, потому и выражение глаз кажется одинаковым: словно бы давний, несказанный вопрос или печаль застыли в них. Мамай спрашивал через переводчика, отвечал чаще один из близнецов, поплечистей, посуровей видом и как будто постарше. «Наверное, этот у
Родителей они едва помнят, Потому что было им лет по шести-семи, когда на село напали неведомые всадники и увезли обоих. «Отец Герасим» – лишь это имя запало им в память, оно часто произносилось вокруг. Был отец Герасим высок, носил длинную черную одежду, пел громовым голосом и пускал сладкий дым, а над ним летали причудливые птицы с человеческими лицами. Теперь они догадываются – их отец, вероятно, служил священником. Имя матери они не помнят. Они, наверное, забыли бы и отца Герасима, и язык родины, если бы их разлучили, но вместе они сохранили память детства и поддерживали ее. Вырванные из материнских объятий грубой рукой страшного наездника, брошенные в огромный чужой мир, такой неласковый, они рано узнали, что самая большая радость – услышать на чужбине родную речь, похожую на речь матери и отца. И хотя на невольничьих дорогах чаще всего встречались им такие же, как они, рабы, минутная ласка, слово утешения, украдкой сунутый в руку кусок еды не давали иссякнуть в детских душах ожиданию и надежде. Герцог купил их в Ливане уже подростками у разорившегося торговца красками и дешевым полотном. Они плакали не об этом добром господине, который хотя и гонял их с утра до ночи по заказчикам, но и кормил почти каждый день, – плакали о хромом дядьке Петре, что жил в невольниках у процветающего соседа, хозяина оружейной мастерской. При всяком случае тот рассказывал