он и думал все о том, к чему душа его обращалась ежечасно, — думал о сыне, безвременно умершем, о матери, не простившей его перед концом, о Саввушке, без покаяния погибшем и похороненном в реке, может быть заживо…

Вдруг обогнал его вскачь, зацепившись за его сани и чуть не опрокинув их, крестьянин из деревни Загорья, Ларион Максимов, известный пьяница и приятель в прежнее время Саввушки.

— Эй, Кузька?.. разбойник! — закричал Ларион:- ты, брат, тово… Право, брат!.. Вот вместе бы… Ну, я маненько сосну… А ты уж тово…

Ларион тотчас повалился на сено в санях и крепко заснул; слышно было, как он всхрапывал. Лошадь его тихо шла по-дороге, за нею брела и Трифонова лошаденка.

И вдруг овладело Трифоном томительное чувство, до сих пор ему незнакомое; он весь дрожал, охваченный мрачным, тоскливым беспокойством: в голове его шумело, как от сильного угара. Какой-то странный голос стал нашептывать ему странные речи. И невольно с тяжким замиранием сердца Трифон прислушивался к этим темным речам.

«Что ж ты!.. Чего смотришь, об чем еще думаешь?.. — говорил голос: — он не узнал тебя, Кузькой назвал!.. Никого нет ни впереди, ни назади… Снег порошит, глянь, как стемнело, — никто не увидит!.. Смотри-кось: тулуп-то новехонькой… один рукав свесился, волочится по снегу… А вон и мешки… Никто не увидит!.. Не бойся!.. Скорей только!.. Скорей!..»

Сам не помня уже себя, вылез он из саней своих, подошел к саням Ларионовым, взял тулуп, взял один из мешков… И, задыхаясь от страшного волнения, кинулся в сани, изо всей мочи приударил свою клячонку и ускакал стремглав домой.

Только подъезжая к Пересветову, опомнился он несколько и сдержал лошадь. Он чувствовал страшную головную боль и совершенное изнеможение во всем теле.

Между тем совсем уже смерклось; снег вялил хлопьями. Темно было на улице, когда Трифон взъехал к себе на двор. С величайшею заботливостью зарыл он в сено тулуп и мешок Ларионовы и не допустил невестку взять из саней мелкие свои покупки. Ночью он вышел потихоньку из избы и зарыл украденные вещи в погреб. Всю эту ночь он не спал и несколько раз выходил на двор и на улицу чего-то посмотреть, чего-то послушать…

Но этот ребячий страх, эта тревога души были не надолго.

С того разу стало манить Трифона беспрестанно к воровству; он быстро освоился с новым ремеслом своим и начал красть смело, дерзко, ничем не стесняясь, ничего как будто не страшась. С особенным, порывистым ожесточением предавался он пороку. Правда, рядом с этим ожесточением, делавшим его опасным врагом обществу, жила в нем неумолчная совесть. Ничем не мог он заглушить ее: голос ее часто терзал душу его страшными мучениями; но на беду ему уже недоставало сил духовных для того, чтобы побороть свое ожесточение. Горемычный старик видел гибель свою — и легко поддавался ей.

Вокруг себя он не мог найти помощь для восстания…

«Она прокляла меня, — думал он все о своей матери: — не замолишь… На том свете беспременно огонь вечный!.. Ох! доля моя пропащая!.. А дети-то?.. Мишутка!.. И они, может, погибнут… Бедность, нужда!.. Дай так еще поработаю, — хочу покудова пожить вольно!.. Они все супротив меня… Так я сам!..»

Темная мысль о мщении людям за какую-то страшную вину их против него безотвязно вертелась в голове Трифона и непрестанно подстрекала его на преступления. Он воровал, несчастный, не из мелкой корысти, а под влиянием страстною, жгучего желания делать зло.

Скоро в Пересветове заметили, чем стал промышлять Трифон, и все диву дались.

— Эка оказия! — говорили пересветовцы. — Вишь ты: на старости-то вот и воровать пустился!

— Диковина, малой!..

— Чего тут диковина!.. Ведь, чай, знаешь, каков человек? Мать при смерти прокляла!..

— А и то: ведь он, разбойник, бивал ее, сердешную.

— Слышь, ребята: как бы и у нас не стал приворовывать?.. Что тогда делать-то?..

— Да что?.. А барину можно…

— Эка!.. барину!.. Ну, что он сделает?..

— Авось, малой, и не станет нас забиждать…

Пересветовцы после такого совещания стали обходиться с Трифоном очень осторожно. Встречаясь с ним, они не очень-то пускались в разговоры, зато всегда ласково кланялись, по имени и отчеству называли. Бабы же боялись его как огня. Они колдуном его считали и рассказывали про него странные вещи: будто, например, в дому его по ночам соседи слыхали громкие голоса, а в полуночную пору видали самого Трифона бродящим вокруг двора. Грозной таинственностью стала облекаться в глазах народа личность Трифона. И он сам старался усилить в народе боязнь к себе, признаки которой подметил. В позднее ночное время бродил он иногда вокруг двора своего, пугая собак и заставляя их выть.

Между тем он занялся своим новым промыслом так хорошо, как будто весь век им занимался: ум его, всегда искавший деятельности, теперь опять усильно работал. Трифон знал, что «один в поле — не воин», что «одному и у каши не споро», — поэтому он завел знакомство с самыми ловкими ворами из неблизких деревень и часто принимал их к себе, никогда, однако, не позволяя им пьянствовать в своем доме. Вообще он хотел быть вором не на мелкую руку, — зато в два-три года и прославился во всем околотке.

Но все, что добывалось воровством, не впрок шло ему, да он и не старался, чтоб был прок. Малую часть из воровской добычи он употреблял на необходимый в дому обиход, другую часть, побольше, — на покупку гостинцев для внучек да красных рубах и нарядных кафтанов для Мишутки, затем все остальное из этой добычи шло на пьянство, хотя оно было и не по душе ему. С тяжелым принуждением принимался он за чарку и почти никогда не пьянел, сколько бы ни выпил. Он пил потому лишь, что во время пьянства заглушались его черные мысли и упреки совести да память тупела.

Кстати оказать здесь, что Трифон был очень счастлив в воровстве: почти всякой замысел его был удачен, да притом никогда и ни в чем он не попадался.

И мало было ему — воровать с товарищами, исстари знакомыми с опасным промыслом, — что-то подзывало его к тому, чтобы привлекать на свою сторону людей свежих, непричастных еще пороку. Так, в соседнем селе Мохове сделал он ворами двух мужиков и в самом Пересветове научил воровству молодого парня лет двадцати, Езыканку[3].

Езыканка был малый простой чуть не до глупости. Семья у нею была огромная: мать с шестью малолетними сестрами и братьями, и он — один работник на всю семью.

Раз и сказал ему Трифон:

— Эх ты, малый — простота! пришел бы ко мне да поклонился, — а я сказал бы такое словцо… Научил бы тебя уму-разуму.

И точно, через несколько времени он научил Езыканку уму-разуму по-свойски: малый стал вором притоманным[4] и чрезвычайно преданным Трифону человеком. В последнюю беседу свою с Езыканкой, после которой парень этот всей душой ему покорился, вот что толковал Трифон:

— Ты, малый, губы-то не распускай, живучи на свете!.. Вот ты таперича скуден и малосилен, а помог ли тебе кто?.. Ни, ни! не моги и подумать о помощи!.. Помогай же сам себе!.. Глянь, — мужики в Загорье богачи какие! а поди-кось попроси у них малую безделицу на разживу — ни за что не дадут! А коли и дадут, так запрягут тебя в неволю-работу пуще лошади, загоняют до смерти, обочтут, обокрадут, наругаются… Нет! эдак-то лучше будет: под темную ночку поудить у них по клетям… Ну, лошадки важные у них тоже, да мало ль что!.. Надо только умненько дело делать.

Не в одном Пересветове боялись Трифона; боялись его особенно в Загорье, на которое он всего чаще нападал; все его боялись — и только один молодой парень, Иван Головач, клялся-божился, что нисколько не боится Трифона, что рано ли, поздно ли, а изведет он его, разбойника.

Но Трифон, до которого доходили эти похвальбы и угрозы Головача, ничего не опасался. Он мог страшиться лишь самого себя.

Как ни занят был ум его замыслами новых краж, но тоска душевная не умалялась. Сна у него почти не было; высох он, как кощей; глаза ввалились; черные круги обвели их и придавали им страшное выражение. Иной раз вспадали ему на мысль мрачные представления о пожарах, в которых горели и с громом падали большие дома, о мертвецах с перерезанными горлами…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату