сценические эффекты; внезапные порывы леденящего ветра вздымают шторы на окнах и гасят свечи; лошади бьют копытами от страха в своих стойлах; сумасшедшие несут всякую чушь; мой полицейский непременно преследует преступника на фоне пейзажа из крутых скал, водопадов, развалин и рухнувшего дуба. А время от времени, когда, играя на чувствах читателя, хочу вызвать у него особое отвращение или страх, я ввожу сцену гибели какого-нибудь животного в ужасных обстоятельствах — так, к примеру, происходит со спаниелем леди Белинды в «Испуганном лакее».
«Убийство в замке Монтришар» изобиловало готическими украшательствами, и я был почти уверен, что книгу примут хорошо. (Успех, пусть даже с первой попытки, ничуть бы меня не удивил.) Я долго мучился над этим романом и (считал)[45] его просто отличным. Каждая из следующих семи моих книг продавалась лучше, чем предыдущая. Причем раскупались они в первые же три месяца по цене семь фунтов шесть пенсов. И мне не было нужды маркировать тома на книжных полках наклейкой «издание для библиотек». Люди покупали мои книги и хранили их — не в просторных спальнях, но в библиотеке, где все семь томов стояли в ряд, гордо выстроившись на полке. (Согласно условиям договора я получал аванс с каждой книги, так что общая сумма вознаграждения зависела от тиража и стоимости каждого экземпляра.) Через шесть недель после того, как моя книга шла в печать, проходила вторую корректуру, а затем рассылалась по магазинам, я получал чек на девятьсот фунтов с небольшим. (С вычетом банковского кредита и подоходного налога у меня оставалось около пятисот фунтов, на которые, опять взяв в банке кредит, можно было прожить до окончания второго романа. Так я сводил концы с концами.) Стоило захотеть, и я смог бы зарабатывать значительно больше. Но я никогда не пытался публиковать романы по частям, с продолжением; деликатная ткань, из которой скроена каждая история, могла бы пострадать, если б ее стали кромсать с учетом еженедельного или ежемесячного выпуска, и починке затем подобное произведение не поддавалось. Частенько, читая работу какого-нибудь конкурента, я говорил: «Она пишет с прицелом на журналы. А потому ей приходится постоянно обрывать эпизод; ей приходится вводить излишние элементы мелодрамы, чтоб каждый выпуск получался читабельным. Впрочем, — тут же добавлял я, — у нее есть муж и двое сыновей, оба школьники. Так что от этой дамочки нечего ждать, что она нормально справится с двумя задачами сразу — быть хорошей матерью и хорошей писательницей».
Я же предпочитал жить скромно, на проценты от тиража. И никогда не считал экономный образ жизни утомительным или скучным; напротив, даже находил в нем свою прелесть. Знаю, друзья считали меня скуповатым; среди них ходила шутка, казавшаяся мне вполне безобидной (что есть два типа подлости — один происходит из-за излишней любви к деньгам, второй — из-за крайней нелюбви к ним же. Мой случай последний). Стремления мои сводились к тому, чтоб с корнем вырвать влияние денег на жизнь, по возможности, конечно. (А для осуществления этой задачи приходилось экономить.) Покупок я старался делать как можно меньше, предпочитал вовремя отдавать кредиты банку, чтобы потом не одолевали приставы с просроченными счетами. Решал, что следует сделать, а затем изобретал способы сделать это дешево и аккуратно; выброшенные на ветер деньги неизбежно требуют зарабатывания новых, еще больших денег. Расточительство никогда не было моей стихией (немало я начитался разных историй в «Дейли экспресс» о всевозможных борцах за призы и комедиантах, закончивших жизнь свою в нищете… они тратили по двести фунтов в неделю на развлечения и давая взаймы; они каждый вечер изнашивали новую пару черных шелковых носок; ни один из приятелей не уходил от них с пустыми руками… они давали по десять шиллингов чаевых швейцарам и посыльным… одно слово — богема).
Карьеру свою я выбрал вполне осознанно в возрасте двадцати одного года. Природа наградила меня изобретательным и конструктивным складом ума, к тому же меня всегда тянуло к писательству. И еще в юности я мечтал о славе. Существовало не так много способов достижения цели, которых писатель мог не стыдиться и с помощью которых мог заработать на вполне приличное существование. Производить нечто пригодное на продажу в огромных количествах на потребу публике — нет, я не находил в том ничего хорошего. А вот продавать нечто людям, которые нравились, которых я уважал, — совсем другое дело. Именно этого я и хотел, и написание детективов отвечало цели. Этот вид творчества подразумевал использование классических канонов в технике и требовал хорошего вкуса. (Писание детективов оказалось делом болезненным — впрочем, менее болезненным, нежели создание любого другого жанра, поскольку я обладал комбинацией двух несчастливых качеств: был одновременно ленив и разборчив.) С другой стороны, всегда существовал иммунитет к несносным комментариям, кои сопровождают создателей других литературных жанров. «Как вы, должно быть, наслаждались, создавая свои восхитительные книги, мистер такой-то и такой-то». Мой друг Роджер Симмондс, с которым мы вместе учились в университете и который превратился в профессионального юмориста, как раз когда я писал «Смерть в Ватикане», постоянно страдал от подобного рода замечаний. Нет, вместо этого женщины обычно говорили мне: «Как, должно быть, трудно, придумывать все эти хитроумные ходы, мистер Плант». И я охотно соглашался с ними: «Да, невыносимо трудно». — «Вы пишете в основном здесь, в Лондоне?» — «Нет, всегда уезжаю работать куда-нибудь в другое место». — «Подальше от телефонов, вечеринок и всей этой суеты?» — «Именно».
Я предпринял с дюжину, если не больше, поездок по Англии и за границу, жил в скромных сельских гостиницах, меблированных коттеджах, в отелях на морских курортах во время мертвого сезона, но Фес оказался лучшим из всех. Это великолепный, очень компактный город, и в начале марта, когда ковер из цветов покрывает все окрестные холмы и неопрятные внутренние дворики арабских домов, он становится самым красивым в мире. Мне нравился мой маленький отель. Дешевый, и главное — там всегда было прохладно: незаменимое качество в этих краях. Обстановка скромная, еда более или менее сносная, а порции небольшие, что лично меня вполне устраивало. Отель представлял собой нечто среднее между помпезным туристическим дворцом в полуегипетском стиле где-нибудь на холме и суетливыми коммерческими гостиницами в новом городе, примерно в получасе ходьбы от меня. Проживали здесь исключительно французы — жены чиновников гражданских служб, пожилые пары со скромными доходами, гревшиеся на солнышке. По вечерам в бар заходили офицеры-спаги[46] поиграть в багатель.[47] Обычно я работал на балконе, откуда открывался вид на овраг, на дне которого протекал ручей — в нем сенегальские пехотинцы непрерывно стирали свое белье. Раз в неделю после обеда я садился в автобус и ехал в Мулай-Абдалла; раз в неделю обедал в консульстве. Консул разрешил мне приходить принимать ванну. Часто шел я туда уже в сумерках, пешком вдоль крепостных стен, размахивая сумкой из губки. Консул, его жена и их гувернантка были единственными знакомыми мне здесь англичанами, единственными, пожалуй, людьми, отношения с которыми выходили за рамки безликой вежливости. Иногда я ходил в кино, где под аккомпанемент душераздирающих кошачьих криков показывали старые немые фильмы. Изредка принимал вечерами дозу снотворного и засыпал уже в половине десятого. Подобные обстоятельства как нельзя лучше способствовали творчеству — книга продвигалась быстро. Порой, вспоминая эти дни в Марокко, я сам себе завидовал.
Как напоминание о старых колонизаторских временах, в консульстве сохранилось британское почтовое отделение; в основном услугами его пользовались французы; арабской почте не слишком доверяли — видимо, опасались какой-то мести за прошлое. Когда мне приходила корреспонденция, почтальон садился на велосипед и спускался вниз по холму, к моему отелю. У него была бляха на кепи и нарукавная повязка с изображением щита королевского герба, и он неизменно отдавал честь при вручении корреспонденции, что придавало мне значимости в глазах обслуживающего персонала, где я уже имел репутацию человека безобидного, все время занятого какой-то непонятной для них писаниной. Именно этот почтальон и принес известие о смерти отца, в письме от Эндрю, его брата, доводившегося мне дядей.
Как выяснилось, отца больше недели назад сбила машина, и он скончался, не приходя в сознание. Я был единственным ребенком в семье, и самым близким моим родственником являлся дядя. «Всю организацию» он взял на себя. Похороны должны были состояться сегодня. «Вопреки пожеланиям твоего отца и в отсутствие каких-либо распоряжений, препятствующих этому, — писал дядя Эндрю, — мы с твоей тетей взяли на себя смелость провести скромную религиозную церемонию».
— Мог бы и телеграфировать, — пробурчал я вслух, а затем подумал: «Разве он обязан?» О том, чтобы взглянуть на отца в последний раз в жизни, не могло быть и речи — участие в «скромной религиозной церемонии» не отвечало ни моим, ни отцовским потребностям. Да и — следует отдать ему должное — дядиным тоже. Зато вполне удовлетворяло джеллаби.[48]
Что касалось отношений с джеллаби, отец всегда открыто признавался, что старается избегать