— Ну как, живой? — спросил он.
Я кое-как встал.
— Что делать-то?
— Пошли на лед, — сказал Антон.
Он помог мне спуститься с правого притертого к льдине борта и подвел к матросу, который мешал какое-то варево в бензинной бочке. Под бочкой горел жаркий огонь, от варева пахло смолой, дегтем и еще чем-то острым и пронзительным.
— Пускай пек мешает, — сказал Антон матросу.
— Лады, — сказал матрос и показал мне, как надо варить пек смолистую массу для заварки щелей в корпусе судна.
Эта работа была легкая, но все равно я чувствовал себя совершенно разбитым, и пустым, как барабан. Я видел, как шкипер с «Азимута» и еще один матрос обтесывали доски, готовили паклю, и все это — быстро, ловко и умело. Потом «Азимут» вдруг стал крениться на левый борт. Я вскрикнул.
— Не боись, — сказал остановившийся рядом Славка, — это его талями подтягивают. Гляди, сейчас пробоина покажется.
И верно, минут через десять из-подо льда стал выползать израненный борт судна, а вскоре показалась и большая, длинная, рваная дыра. Я мешал онемевшими руками пек, думал не очень-то веселую думу и наблюдал почти безразлично работу других.
Часа через три пробоина была тщательно заделана аккуратными деревянными заплатами, щели прошпаклеваны паклей и заварены тем самым осточертевшим мне пеком. А потом судно стало медленно выравниваться и, наконец встав на ровный киль, слегка закачалось на черной воде.
Когда на «Зубатке» капитан Замятин объявлял всем участникам спасательных работ благодарность, меня на палубе не было. Я лежал, спрятавшись под одеяло.
Мысли были невеселыми, и вспоминался Ленинград. Мне теперь трудно было вспоминать его: и прекрасным — мирным, и страшным — блокадным. А вот сейчас он так и стоял у меня перед глазами весь, и мирные картины мешались с военными. То я на крыше нашего дома, лучи прожектора резали темное небо, глухо хлопали разрывы зениток, и визжали, покрывая кожу пупырышками, бомбы, а я обожженными руками сбрасывал вниз «зажигалки» — ведь это было! То я прозрачным, ясным днем гулял с сестренкой по набережной, а на Неве стояли разукрашенные флагами расцвечивания корабли, а вечером нарядная и веселая толпа шумела на площадях и улицах, и фейерверк отражался в воде. А потом опять Катюшка — такая маленькая — лежит на обледенелом тротуаре, а на виске у нее черная запекшаяся дырочка — след осколка…
И еще я думал о матери и об отце. И мне было стыдно перед ними. Я вспомнил, какой была мать там, на причале, когда «Зубатка» уходила в свой рейс, и каким гордым был я, стоя на берегу и снисходительно помахивая ей рукой. А отец… отец так и не пришел проводить меня. Почему?..
— Не задохнулся еще? — услышал я голос Громова.
Я молчал.
— А ну, встать! — вдруг скомандовал старый капитан. — На вахту пора.
— Какую еще вахту? — недоверчиво спросил я.
— Впередсмотрящим. Морошкина сменишь. Закоченел он совсем, а ты уже десять часов отлеживаешься. Марш! — И он ушел.
Я не знал, радоваться мне или плакать. Скорее все-таки радоваться. Я попытался вскочить, но тут же сел снова — ноги дрожали, все ныло и болело. «Ладно, слабак чертов, — сказал я себе, — встанешь и пойдешь! И если кто над тобой смеяться будет, молча проглотишь и не вякнешь! И будешь стоять на вахте, что бы ни случилось: шторм, ураган, тайфун, айсберги и рифы…»
Я выскочил на палубу и побежал на нос. Морошка отбивал чечетку и громко стучал зубами. Я засмеялся.
— Еще см-меется! — возмутился Витька. — Сам целый день п-под од-деялом просидел, а я т-тут м- мерзни, д-да?! — И он, припрыгивая, помчался в кубрик.
— Ну и сачок твой кореш, — сказал, посмеиваясь, вахтенный, — всего-то полчасика постоял и ныть начал. А ты теперь гляди в оба. Видишь темные полосы на облаках? Это водяной отблеск. Значит, рядом — море без льдов.
И верно, матрос в «вороньем гнезде» крикнул: «Чистая вода!» Я заметил, что разводья стали шире, да и лед другой: на нем уже не торчали причудливые ропаки, не громоздились торосы, и весь он был совсем подтаявший и изъеденный. А через некоторое время мы увидели ярко сверкающую на солнце свободную ото льда воду, а далеко-далеко на горизонте показалась темно-серая полоса. Из «гнезда» опять раздался крик наблюдателя: «Прямо по носу земля!»
И я почувствовал себя настоящим мореплавателем, долгие месяцы проведшим в бурном океане, и «волнующий возглас: «Земля!» — радостным ударом отозвалось в сердце».
Звякнула ручка машинного телеграфа. «Зубатка» вздрогнула и резко прибавила ход. Полный вперед! Море лениво катило широкую привольную зыбь, и на этих пологих волнах плавно покачивались белоснежные и серебристо-серые чайки.
— Это хорошо, — удовлетворенно сказал вахтенный, — чайка села в воду — жди, моряк, хорошую погоду.
Он обернулся в сторону ходового мостика и громко крикнул:
— Товарищ капитан, Пал Петрович! Куда ж это нас вынесло? Случаем, не Гусиная то Земля?
— Она, — ответил Замятин, — только не «вынесло», а вышли.
— Есть вышли! — откликнулся матрос, и хлопнул меня по плечу. — А ты говорил, салага? Знатный у нас капитан! Ишь как он: не вынесло, дескать, а вышли. Тут, понимаешь, большая разница есть. Уловил?
— Уловил, — сказал я.
Оранжевый солнечный шар едва заметно клонился к горизонту, но о вечере ничего не напоминало. Все так же зеленью с блестками переливалась вода, и стало даже теплее. Наверное, оттого, что мы уже далеко отошли ото льдов. На палубе было много ребят — все смотрели вперед, на берег, негромко разговаривали, с кормы доносилась песня.
— Ну, считай, что теперь уже быстренько дотопаем, — сказал вахтенный, — до Кармакул миль шестьдесят — семьдесят осталось. А там и дома. — Он снова легонько дотронулся до моего плеча. — Сам-то откуда будешь? Говор у тебя не наш, не поморский.
— Из Ленинграда, — сказал я.
— Ишь ты… — Он покачал головой.
Мне нравилось, что этот пожилой, с морщинистым, обветренным лицом и добрыми глазами, с тяжелыми, узловатыми руками матрос говорил со мной на равных, как моряк с моряком.
Земля приближалась, и четче стала неровная полоса пологих холмов, из темно-серой она становилась черноватой, появилось больше чаек и других птиц, которых я еще не знал.
— Наверно, гусей тут много? — спросил я матроса.
— Угадал, — добродушно ответил он, — много, а ране — была их тьма-тьмущая. И гуменники, и казарки. Они сюда летели гусенят выводить. На полуострове этом речонок да озерков — уйма. Били тут раньше гусей тысячами, не жалели. Особо осенью, когда гусь линяет. Линный гусь не летун, крыло у него слабое…
— Так промысел же… — вставил я.
— Дак и промысел надо с умом вести, — ответил он. — Волк и тот лишнего зверя не убьет. — Он помолчал, глядя на море. — Вот ты хорошо меня слушаешь — значит, понимаешь, а другому хоть кол на голове теши: мол, что гусей или там рыбку жалеть, на наш век хватит. На наш-то, может, и хватит… Вы на промысел идете, значит, тож с умом надо. Тут, понятное дело, война, люди так голодают, что помыслить страшно…
Гусиная Земля приближалась. В чистом прозрачном воздухе уже хорошо были видны невысокие утесистые берега, полого поднимающиеся вглубь.
— Мыс Южный Гусиный Нос обходим, — сказал матрос.
— А вы хорошо знаете эти места, — сказал я.