плече отца от стыда, что мама умерла из-за меня. Отец все глядел на переулок под нами, на стариков и старух, сидящих у входов в старые дома, на поток прохожих и сказал мне: «Мойшеле, люди бегут и не останавливаются даже на миг, а камни остаются на месте. Крепкие камни Иерусалима защищают людей и народ. Мойшеле, держись за эти камни, и не беги! В любом месте и в любое время промелькнут мимо тебя люди, которых ты любил, оставят тебя и исчезнут навеки. Но ты держись за стены Иерусалима и не уходи отсюда».
Дядя Соломон, я шел по дорожкам старого кладбища в Вермейзе и вспоминал отца, сидящего на стенке нашего переулка и дающего мне завещание, отяжеляющее мои плечи. Поднял я голову, и поверх высоких деревьев увидел высокую церковь Вермейзе во всей своей красоте и мощи. Она возвышалась над еврейским кладбищем, словно распространяла власть и на мертвых евреев. Колокола церкви начали звонить, и я прислушивался к их мелодичному перезвону, и думал, что звонят не величию кайзеров и власти епископов, а мертвым евреям, тысячам лет преследований и погромов, которым подвергались евреи под сенью этой церкви, девяти мерам страданий, но и всем поколениям праведников и в том числе моему отцу. И я говорил себе о Рабби Меире фон-Ротенбурге и Александре Бен-Шломо Вифмане языком отца, и повторял его слова во время наших прогулок по новому Иерусалиму, когда он останавливался у каждого строящегося дома: «Мойшеле, строят Иерусалим. Хотя есть еще вражеские народы, выступающие против нас, и войны, и кризисы, и вражда между евреями, но все это больше не остановит освобождение. Мойшеле, хотя Мессия еще не пришел, но мы уже вступили в период тяжких родов нашего освобождения».
И тогда я думал о Рами. Нет у меня лучшего друга, несмотря на то, что произошло между нами. Несомненно, ты будешь удивлен слышать, что пальмы Элимелеха мы назвали пальмами друзей и вырезали наши имена на сожженных стволах. На старом кладбище в Вермейзе я вдруг страстно захотел вырезать на стволе ели, которая высилась над надгробиями, наши имена – мое и Рами. Но идея эта меня рассмешила. Дядя Соломон, ты можешь себе представить имя Рами, вырезанное на ели?
Дядя Соломон, много обетов мы дали под горящими пальмами. Это был наш спорт. Мы нарушили все наши обеты. Но обеты, данные мной под свадебным балдахином, я не нарушил. Сказал Адас – «Ты освящена мне…», и когда наступил ногой на стакан, и разбил его в память о разрушении Храма, я дал обет: «Если забуду тебя, Иерусалим, да забудет меня десница моя, да присохнет мой язык к гортани, если не вспомню его и не вознесу Иерусалим во главу моей радости». И тогда я посмотрел на прекрасное лицо Адас, и она, и Иерусалим слились в моей душе в единый обет. Друзья смеялись над тем, что я сказал, да еще так патетически. Ответил я им, что это самые важные и серьезные вещи, сказанные мной когда-либо, и тогда Рами сказал мне: «Еще бы, эти обеты словно пошиты на тебя».
Дядя Соломон, я уже собирался покинуть кладбище с чувством, что почтил память Амалии, как полагается, но в этот момент усилился дождь и порывы ветра. Я вынужден был укрыться под козырьком входа в дом омовения. Передо мной качались деревья, обретая какие-то странные формы, напоминающие мне скульптуры отца. Творческий путь отца осложнился многими отклонениями, показывая сложный процесс восприятия реальности и те необычные формы, в которых эта реальность воплотилась в его душе. Отношение отца к реальности было очень личным и очень трагическим. В его творчестве необычайно чувствовался трагический хаос. Невозможно понять его скульптуры без того, чтобы отделить их от хаоса, в который они погружены. Внутренний смысл его творчества можно понять лишь как восстание против здравого смысла. Может, реальность виделась отцу как хаос, ибо всю жизнь он восставал против нее, и потому он относился к своей жизни, как к несчастной реальности. Дядя Соломон, всю правду я узнал, вернувшись с «Войны на истощение». Тогда я открыл ящики письменного стола отца, нашел его дневник, и стало мне понятно, что источник хаоса в его скульптурах – в одной тяжкой тайне. И так пишет отец: «… Придет день, и я предстану перед небесным Судом, и верховные судьи выслушают мои доводы и вынесут мне приговор…»
Дядя Соломон, речь идет о Несифе, тайну которой ты, конечно же, знаешь. В дневнике отец обращается к Всевышнему, чтобы Он в великом Своем милосердии освободил его от невыносимости греха, который совершил отец с Несифой. Вся история записана в дневнике. Отец взял себе в жены женщину, которая была наложницей богатого иерусалимского араба. Отец оторвал еврейку от араба точно так же, как оторвал шейх Халед арабку Несифу от своего еврейского друга Элимелеха. И я не оставил страну из-за Адас и Рами, и двух тяжелых войн, которые прошел, а, главным образом, из-за завещания отца! Но именно, здесь, за границей, все стало в семь раз тяжелей. В Израиле я почти не глядел в глаза арабов, а здесь я на передовой линии перед глазами арабов, полными ненависти. Я встречаю их в каждой стране и в каждом городе, иногда начинаю разговор с кем-то из них, и вижу эту ненависть в его глазах. Но я не приехал сюда искать ненависть в глазах араба, который, быть может, мой брат. Дядя Соломон, прошу тебя, поезжай в Иерусалим и прочти дневник отца. Он спрашивает у Бога о судьбе Несифы и ее, вернее, его сына. Друг отца, шейх перевез Несифу через иорданскую границу и спас ее от суда за нарушение «чести семьи» при условии, что отец навсегда оставит ее, и ничего не будет знать о младенце. Может, ты все-таки знаешь что-то о ее судьбе и судьбе ребенка, которого она родила? Я решил развязать этот узел, и кое-что предпринял. Может это невозможное дело, но я не успокоюсь, пока не почувствую, что сделал все возможное, чтобы найти брата или сестру. Эта тайна отца лежит на мне тяжестью. Мне некуда возвращаться, кроме как в дом отца в Иерусалиме, но я боюсь сидеть за его письменным столом, смотреть в ящики и думать об его тайне. Дядя Соломон, мой добрый, мудрый и верный друг! Нет у меня во всем мире сообщника, кроме тебя, в этом, изводящем мою душу, деле.
Из старого Вермейзе я перешел в новый Вормс. На ветру и под дождем я шатался по улицам чужого города, зашел в столовую, что-то поел и попил, и снова пошел гулять по улицам, пока мне это не надоело. И тогда я пошел на вокзал, чтобы сесть на поезд в любом направлении. По дороге остановился у витрины маленького магазина, в котором продавали шерстяные свитера ручной работы. Мне действительно было холодно, и я решил согреться в теплом свитере. Оказалось, что это не простой магазинчик. Свитера, продающиеся в нем, связаны руками неизвестных вязальщиц и продаются с письмом благословения. Купил я белый свитер и, всунув руку в карман, обнаружил письмо: «Дорогой покупатель, я желаю тебе, чтобы свитер, который я связала тебе, не зная тебя, согрел тебя. И если ты пожелаешь познакомиться со мной, я приглашаю посетить меня. Эльфрида Шульце, переулок «Старый город, номер 4».
Был поздний час, вечерело, и, несмотря на это, я пошел по паутине переулков, чтобы отыскать эту чужестранку, связавшую мне теплый свитер. Не поверишь, но я вернулся в старый Вермейзе. Снова увидел сосны еврейского кладбища, которые надели на свои вершины серые шапки облаков. Я нашел переулок, который искал. Домики вдоль него были низкими, и дом опирался на дом. Переулок был пуст, не видно было в нем ни одной живой души. В тишине лишь слышны были переливающиеся воды в канализационных колодцах. Окна в домах были узкими и тянулись длинными рядами, и под красными крышами выделялись окна мезонинов. Я шел по мостовой, мощенной грубыми камнями, пока не добрался до дома под номером четыре, перед которым рос каштан с широко раскинувшейся кроной, качающийся на ветру, и от него шел запах горячего и свежего хлеба. Я открыл дверь и вошел в этот чудесный запах.
Хлеб, булочки, пироги и круглая девушка. Я тут же распахнул пальто и показал ей свитер. Кроме двух слов «Добро пожаловать» девушка не произнесла ничего, но приблизилась ко мне и погладила свитер, связанный ее руками. Сказал ей, что я из Израиля. Кстати, я неплохо говорю по-немецки, благодаря отцу, который учил меня языку идиш. Девушка не ответила, но не отнимала руки от свитера. Круглая, румяная, как булка, девушка смотрела на меня голубыми глазами и склонила голову, увенчанную толстой светлой косой. Она провела меня в кухню, рядом с пекарней, и там стояли столы, на которых лежали горы хлеба, булочек и пирогов, и запах, идущий от них, вызывал аппетит. В кухне был женщина, очевидно, мать девушки, такая же круглая блондинка с голубыми глазами, похожая тоже на булку, слегка залежавшуюся. Золотой крест поблескивал на шее матери, как и золотой крест на груди дочери. В углу стоял круглый стол, а над ним, на стене, висел черный крест. Лицо распятого на кресте, искривленное страданием, взирало на кухню. Я стоял среди женщин, хлебов и крестов. Девушка помогла мне снять мокрое пальто и вела себя со мной так, как будто я принадлежал к этому месту. Она показала на свитер и улыбнулась, и мать тоже улыбалась и смотрела на свитер. Девушка сказала:
«Он из Израиля».
«Езус Кристус!»
Мать перекрестилась и указала на круглый стол в углу. Я сидел под крестом с распятием, и она подала