поддерживает и не утешает. Смотрит Браха налево и направо, и из сухих ее глаз выглядывала высохшая ее душа. Взгляды ее бьют по лицам окружающих, ибо они и есть судьба, которая смешала все карты и растерзала душу Хаимке здесь, в этих опилках. И тут она останавливает взгляд на Адас, стоящую напротив нее, прижатую к Рами. Адас не опускает голову под взглядом Брахи, а приближает лицо к Рами, прислонившись к его широкой спине. Небольшой поворот головы, и она видит дядю Соломона, который смотрит не на нее, а на Рами. Лицо дяди выглядит весьма странно. Оно тронуто улыбкой, которая не сдвигает ни одной морщины на скорбном лице. Может, глаза его умеют одновременно улыбаться и плакать? И кого же ловит взглядом дядя Соломон? Рами, соперника Мойшеле, Рами, которого Амалия в минуты гнева называла «врагом семьи»? Зря дядя смотрит на него, ибо Рами не отвечает его взгляду, сосредоточившись на волосах Адас, поблескивающих у его плеча. Боже, дядя Соломон смотрит на Рами из-за плеча Голды. Чего это дядя прилип к ней в эту страшную ночь? Стоит и не отстает от нее? Может, он видит в смерти Хаимке жертву, освобождающую его от грехов, допущенных им в отношении Голды? Это та правда, которую она увидела в лице Голды, отраженном в треснувшем зеркале, в тот давний день, который хранится в ее памяти, как день мертвой овцы. Дядя перекладывает свою вину на нее и Рами, двух великих грешников по отношению к Мойшеле. Только поэтому дядя стоит за спиной Голды и смотрит на Рами, к которому она прижата в тесноте толпящихся вокруг людей. Поворачивает Адас лицо к дяде, чтобы заставить его отвести взгляд от Рами, и снова натыкается на Браху. Они смотрят друг на друга, зная, о чем говорят их взгляды. Ники и Адас, влюбленные с детства, мечтавшие народить много детей, но даже одного не родившие. Сейчас вырос мертвый Ники в ее чреве, и скоро она родит его – теребит душу Адас эта одна из ее безумных мыслей, не отстающих от нее в этот последний год. Всем сердцем пытается она внушить эту мысль Брахе, освободиться от нее, и не отводит от Брахи своих пронзительных уничтожающих глаз. Вот, Браха откроет рот в крике, и все услышат, что она беременна Ники, и тут, на мягкой подстилке из древесных опилок, приготовленных для нее мертвым Хаимке, она и разродится. Крики ее, страдающей от сильных схваток, потрясут стены столярной. Ники всеми силами пытается вырваться на белый свет, и еще немного, откроет глазки в белом свете холодного неона. Первым вдохом втянет в легкие густой воздух, насыщенный запахом распиленных досок. Первым ощутимым им запахом будет запах опилок, на которых лежал его покончивший собой отец. И вот, Ники уже кричит первым своим криком, но это не крик родившегося ребенка, а чей-то хриплый, режущий слух, голос из-за спины Адас:
«Пусть кто-нибудь выведет ее отсюда!»
Боже, сохрани – Голда открыла рот, и она расскажет все всем, как всегда. Голда, вращающая глазами и причмокивающая ртом. Голда около вдовы Брахи – та же странная Голда, которую Адас видела в треснутом зеркале в день мертвой овцы. Голда уже подняла голос и сейчас добавит к крику всяческие россказни – скажет, что неизвестно, чье семя в чреве Адас, докажет, что нельзя точно сказать, кто отец Ники, расскажет, что Адас – жена-из-менница Мойшеле и любовников у нее несть числа. Резкий голос снова крикнул:
«Никто, что ли, не может вывести ее отсюда?»
Юваль берет на себя миссию вывести из толпы наркоманку Бриджит, которая увидела множество народа, и тут же присоединилась к толпе. Сначала не обращали на нее внимания, но внутри столярной все с удивлением смотрели на испуганную и взволнованную птичку, в прозрачной цветастой кофточке, в которой свободно болталась грудь, когда она прыгала среди людей, отшатывающихся от нее. Прижав к уху транзистор, из которого неслось пение арабского певца, она пританцовывала в ритме песни между людьми, погруженными в траур. Тут почему-то наркоманка решила добраться до Брахи, расталкивая всех локтями, пока Юваль не схватил ее. Только после этого Браха двинулась к выходу, и все пошли за нею, и во главе всей этой траурной процессии по Хаимке, наложившему на себя руки, Юваль вел Бриджит.
В эту ночь погасли огни, которые всегда горели в окнах столярной, под навесом и в швейной мастерской. Столярная, громом выстрела разбудившая весь кибуц, была тиха. Все разошлись по домам. Но петухи уже возвещали криком утро нового дня, и ветер вылетел из своих нор, нарушая безмолвие. На вершине горы все еще покоилась тишина. Дум-пальма склоняла крону, безмолвствуя перед ширью небес и земли. Кончилась эта страшная ночь. Еще немного взойдет заря, и новый день будет ознаменован пастью отверстой могилы, вырытой ночью, в часы, когда окончился хамсин, и началось весеннее цветение. За свой поступок покойный осужден на адские муки. Ангел смерти будет идти за телом Хаимке. И не Шлойме Гринблат скажет прощальные слова, – Ангел смерти произнесет над отверстой могилой: «Хаимке, не знал ты, что за поступок, совершенный тобой, даже великие праведники осуждены на муки ада?» И начнет стегать покойного, согласно суду, и все кладбище наполнится шумом этих ударов посланца Бога. Но птицы будут продолжать чирикать в кронах деревьев, как они чирикают и поют лишь в кладбищенских деревьях, и жасмин, который расцвел на могиле Ники, распространит свой аромат – сыновней защитой лежащего в могиле Хаимке от Ангела смерти, истязающего его. Хаимке мертв, но весна – всегда весна.
Браха опустила жалюзи на окнах, и Соломон, ее сосед, стоит на лужайке и смотрит на эти безмолвные темные окна. Как всегда, с давних дней Элимелеха, он обращается к Богу и шепчет, глядя на опустевшие грядки цветов перед домом Брахи и Хаимке: «Господи, Владыка мира, сколько Тебе нужно иметь здесь одиноких душ, в этом кибуце, который не любит одиноких, и печальных, и замкнутых в своем несчастье. Необходимо радоваться! Так я спрашиваю Тебя, Господи, Владыка мира, как это сделать?»
Соломон мешкает у собственного дома, боясь в него войти. На диване набросаны письма, и Рами уже ушел, навстречу своей свадьбе. Они не расстались, как надо расстаться в такую ночь и не сказали друг другу то, что надо сказать. Остался неразрешенным самый важный вопрос: что будет с Адас? Рами и Мойшеле отстранились и оставили Соломона один на один с прошлым, скрытым в этой груде листов. Сейчас он боится того, что откроется перед ним при вторичном прочтении. Но чем ему занять остаток этой тяжкой ночи – когда сна ни в одном глазу, даже сиамец уже не птичка-кошечка, а грубый и большой кот, самец, не вызывающий никакой симпатии. Соломон боится читать письма ночью, страшится смешать страсти молодых со смертью стариков, и он стоит у окна и смотрит на светлеющую долину, похожую на поднос, уставленный съедобной зеленью.
Вдруг возник перед ним Шлойме Гринблат. В белой праздничной рубахе, он быстрыми шагами идет к Соломону. Только Шлойме ему не хватает в эту печальную ночь, Шлойме идет к нему поговорить о смерти Хаимке, мешая это с темами войн, оккупаций, территорий, арабов, партий, мировоззрений и деклараций! Как только откроет рот, удостоится продолжения знаменитого их спора, который не возобновлялся со времени смерти Амалии! Иди, знай, что происходит с Шлойме в эту ночь! Глаза его буквально сверкают счастьем. Никогда не видел Соломон у Шлойме такого мягкого выражения на лица, ведь тот больше заботится о наведении порядка в мире, чем о выражении своего лица. А тут он кладет руку на плечо Соломона, чего никогда не делал. Соломон, конечно же, скорбит всем сердцем по Хаимке, но нет никакой причины, чтобы именно Шлойме Гринблат пришел его поддержать. Всю жизнь они противники, и вражда их стала традицией. Чего же это так сияет лицо Шлойме? Что за радость в ночь кончины Хаимке? Ответ ясен: Шлойме всегда испытывал радость, беседуя о политике. Он любит спорить. Соломон старается сбросить руку радующегося Шлойме со своего плеча. Но тот не уступает. И Соломон стоит под потоком слов, но на этот раз, как ни странно, идущих от сердца.
Шлойме бормочет, извиняясь, что в такой скорбный час он пришел со своей радостью, но он просто не в себе от нахлынувшего на него счастья, несмотря на то, что скорбит вместе со всеми по Хаимке. По сути, Хаимке пал на той же войне, что и сын его Ники, на войне, которой все гордятся, и нет у Соломона никакой причины быть хмурым, ибо он, Шлойме, пришел говорить не о войне, а о жене своей Ханче. Ее проверил специалист в глазном отделении иерусалимской больницы «Хадаса», и пришел к заключению, что Ханче можно вернуть зрение. И теперь пусть только на секунду представит себе Соломон, что Ханче впервые увидит дочь Лиору, которую родила уже ослепнув, и внука, рыжего Боаза, похожего на него, деда Шлойме, как две капли воды. Он, Шлойме, не собирается изгнать из души общую скорбь личной радостью, но он просто сходит сума от избытка счастья. Просто невозможно поверить – есть еще чудеса в мире: «Соломон, пойми душу человека, радующегося и счастливого!»
Всегда Шлойме видел себя живущим жизнью общества, думал и чувствовал в понятиях общества, но в эту ночь он просто не в силах быть со всеми, несмотря на все усилия. Слепая Ханче откроет глаза, быть может, еще этой чудесной весной. Не чувствует ли Шлойме, что этой весной будут многодневные тяжелые хамсины. О чем ты говоришь, Соломон? Можно ли мне жаловаться на хамсины, если Ханче снова увидит цветы и птиц на деревьях. Ты ведь помнишь молодую, красивую Ханче, первого орнитолога во всей долине.