Он вернулся домой рано, снял пиджак, аккуратно повесил его на плечики и сказал жене (не глядя, распутывая галстук): «Водки». Она метнулась в столовую, вернулась со стопочкой на подносике (три четверти стопки, пикуль на блюдечке, салфетка углом). Он брезгливо принял стопку, выплеснул ее на ковер, сам прошел к буфету и налил полный фужер. Выпил в три глотка. Всосал воздух через побелевшие ноздри. Постоял неподвижно несколько секунд, потом спросил (по-прежнему не глядя): «Дома?» – «Дома», – сказала жена шепотом. Она уже безусловно все знала: позвонили, доложили, обосрали своим радостным сочувствием с ног до головы…
Через всю квартиру, ступая тяжело (словно весь день грузил мешки на станции), прошел по коридорам, распахнул дверь с табличкой (украденной где-то в присутственном месте) «ПРОШУ СТУЧАТЬ», вошел в комнату и остановился у порога, не закрывая за собой дверь: намеревался только два слова сказать и сейчас же уйти (ненависть душила, пополам со стенокардией).
Наследник занимался любимым делом: перебирал старые бумаги. Старыми бумагами было все в комнате завалено, словно это не комната подростка, а сраный какой-нибудь архив домжилуправления. И пропахло все старой бумагой, а у стены стояли, перекосившись, два рыжих облупленных чемодана – давеча притащил с какой-то свалки, с клопами и тараканами.
На отца он глянул мельком и спрятал глаза, – лицо, только что розовое и азартное, сразу сделалось неподвижно и словно бы пожелтело.
Он хотел сказать мальчишке только одну фразу, но такую, чтобы в ней было все. «Ты понимаешь хоть, в какую яму меня свалил? – металось беспорядочно в голове у него. – Что теперь со мной сделают эти говнюки, понимаешь?» И – вдруг – всплыло: «Ох, ему и всыпали по первое! По дерьму спеленутого – волоком…» Это он Галича вспомнил. Нашел время и место вспоминать Галича! Но уж очень это было точно и про него: «Раздавались выкрики и выпады, ставились усердно многоточия, а потом, как водится, оргвыводы: мастерская, выговор и прочее…» Мемориалу моему – конец, вдруг понял он с пронзительной ясностью. Впервые понял и принял это как неизбежную данность. Покаюсь я, не покаюсь, осудю, не осудю этого мелкого паразита, – мемориал мне теперь не дадут. И ничего больше не дадут никогда. До конца жизни буду частные заказы клепать. Конец архитектору Петелину, – полный и окончательный п. дец внакладку.
Но сказать, как тут же выяснилось, было нечего. Нечего ему было сказать этому желтолицему толстенькому подростку, у которого два деда не вернулись с Отечественной и который в компании дружков (уже третий год подряд, оказывается) праздновал день рождения Гитлера. В компании у него были: сын первого секретаря райкома; сынок зампредседателя горисполкома; племянник директора завода, члена бюро обкома… И всем им сказать было бы нечего, даже если бы они все оказались внезапно здесь, перед ним.
– Ну почему – Гитлера? – сказал он наконец спертым голосом. – Объясни, я этого не понимаю.
– Потому что – двадцатое апреля, – сказал сын Главного Архитектора неожиданно охотно и даже глаза на Главного Архитектора поднял, и глаза эти были честные, круглые, но со странной желтизной.
Впрочем, ответа главный архитектор все равно не понял.
– Ну и что из того, что двадцатое? – спросил он.
– День рождения, – объяснил наследник и мельком улыбнулся.
Видимо, ему понравилось, как удачно он ответил. Видимо, он сам себе вдруг понравился – здесь и сейчас. Видимо, он совсем не понимал своего положения. Гаденыш. Вша.
– Ты что, не любишь евреев? – спросил он – просто по инерции. Чтобы не ударить. Чтобы не размазать гаденыша по стене.
– А кто их любит? – лениво, вразвалочку ответил наследник. И рот скривил презрительно. На отца он не глядел теперь совсем и, может быть, именно поэтому не понимал, что происходит. – Они сами себя терпеть не могут, – добавил он. Как бы между прочим.
– У тебя же мать была наполовину еврейка, – сказал главный архитектор Петелин.
– А я-то здесь причем? – возразил наследник и добавил с отвращением: – Это – ваши дела. Разбирайтесь.
Тогда Петелин-старший шагнул к нему через всю комнату, уже не помня себя. Все перед ним сделалось желтым, стены поплыли, в ушах возник механический не то вой, не то дребезг, – и он, – как на рогатину, как на пулю – налетел вдруг на желтый немигающий
Он попытался подняться, заелозил ногами, руками, оперся кое-как на ковер, который ходил под ним ходуном. Невыносимо воняло горелой бумагой, душило вонью, дышать было совершенно нечем, а в голове бродила какая-то несообразная чушь. «Желтый дьявол», бродило почему-то там. «Зубы желтого…» «Зубы желтого обломаны…» (Название какой-то трилогии из далекого детства, что-то патриотическое, про самураев и пограничников, про озеро Хасан и сопку Безымянную…) Он мучительно возился на полу, все еще надеясь встать, и смотрел на наследника, потому что ничего другого не было у него в желтом тумане перед глазами. Как наследник шарит лупой по очередной дряхлой бумажке. Как бережно бумажку свою поднимает и смотрит ее на просвет. Как улыбается мерцающей своей, слабой, но довольной улыбкой…
…Видимо, ему удалось подняться: он обнаружил себя в коридоре – еле передвигая онемевшие ноги, он полз вдоль стены, распластавшись по ней грудью, срывая одну за другой гравюры в багетах за стеклом, развешанные на уровне лица.
…Потом была еще гостиная, где он лежал на ковре, рядом со столом красного дерева, скомканная скатерть – под головой, жена со шприцом, розовые губы шевелятся, глаза стеклянные от слез, молодая еще совсем, девчонка, всего шесть месяцев как женился, ее еще драть и драть… «Желтый, – сказал он, и это были его последние слова. – Зубы желтого. Зубы желтого обломаны».
Глава седьмая. Декабрь. Пятница
Некоторые подготовительные мероприятия
…Ну и ночка получилась, распронаетить-ее-пополам-с-дерьмом!.. С такой вот энергичной, но малоинтеллигентной фразой на устах или, правильнее было бы сказать, – в мыслях своих проснулся (очнулся? очухался? оклемался?) Матвей Аронович Вул, более известный среди друзей и знакомых, как Велмат, то есть Великий математик. Утро еще не началось по-настоящему, однако же ночь (жуткая ночь,