говорила глупостей насчёт денег. Мне просто нужно расплатиться с кассой взаимопомощи, а затем (с ноября) всё пойдёт по-старому.
И в последний раз он приезжал в отпуск из Канска в январе 1951-го. Конечно, был в Ленинграде. Обратно — вместе с Инной в Москву, и уж оттуда в Сибирь, ещё не догадываясь, как надолго расстаётся с родными и вообще со столицами. Летом 51-го уже не получилось вырваться, а следующей зимой — тем более. Про 1952 год — разговор отдельный. Но пишет он теперь всё чаще и чаще. Многие письма брату — по-английски. АНу явно доставляет удовольствие свободное владение иностранным языком, ну а Борька пусть совмещает приятное с полезным, пусть учится понимать с листа или хотя бы переводить по словарю. Впрочем, он почти всякий раз комментирует, мол, если надоели тебе эти экзерсисы, немедленно прекращу, только скажи. Упрямый Боб не ропщет и покорно принимает письмо за письмом на английском:
«…Ещё в Москве я проявил нашу пленку. Привидения получились неплохо, повешенный не вышел совсем — такая зверская недодержка, совершенно прозрачная плёнка. Это твоя работа,
Как тебе нравится матч на первенство мира? Ай да Бронштейн! Молодчина, у меня на него перед началом матча были поставлены две бутылки шампанского. У нас среди офицеров ведется предварительный матч на первенство по школе. Кроме того, появилась новая болезнь — китайские шахматы. Я сел играть впервые и выиграл у довольно опытного игрока. Посмотрим. Очень оригинальные шахматы. Кто-то из наших переводит руководство по японским шахматам».
Скорее всего, имеется в виду ныне достаточно известная у нас игра «сёги». Китайские шахматы называются иначе — «сянци», но стоит ли углубляться в эту тему? Никогда после АН не увлекался шахматами. Даже самыми обыкновенными. Единственный отголосок в прозе — пресловутые четырехмерные шахматы из рассказа «Почти такие же», но это, вероятнее всего, выдумка БНа. А что до сибирских увлечений, так ведь и от фотографии АН отошел довольно быстро. На Дальнем Востоке снимал уже меньше, а в Москве и вовсе изредка. Хотя фотоаппарат приобрел, и даже увеличитель устанавливался в ванной на старой квартире, на Бережковской.
А вот конец письма — милый такой постскриптум:
«Да, прошу всегда сообщать, когда получаете от меня деньги, а то здесь, возможно, плутуют»[4]
Примерно в это же время, чуть позже, он пишет жене (ниже приведено письмо целиком):
«Здравствуй,
Посылаю образцы моей продукции. К сожалению, Санька оказалась немного не в фокусе, а то бы была прекрасная карточка.
У меня всё хорошо, чего и тебе желаю.
Будут ещё снимки — пришлю. Пока всё. Целую.
P.S. Прошу, пиши, не играй с огнём, ты губишь меня. Больше ничего сказать не могу».
Предельно коротко и всего две темы: фотографии, сделанные зимой в Москве, и тревожная грусть предчувствий, переходящая в мольбу о помощи. А обращение — по-японски: два иероглифа, обозначающие имя «Инна», она уже научилась узнавать их.
Интерес же к литературе и особенно к фантастике становится в этот период у обоих братьев весьма серьёзным, можно сказать, жгучим:
«Насчёт письма Ефремову — идейка неплоха. Стоит попробовать — причём пройтись по адресу авторов, пишущих такие произведения-перлы научной фантастики, как „Семь цветов радуги“.
Прочитал Драйзера „Дженни Герхардт“ — очень понравилось. Хорошо чувствовал душу мужчины товарищ. Больше, кажется, ничего нового не читал — лень и тошно, голова жиром заросла, снаружи и изнутри, жир вытесняет мозг и вытекает через глаза, уши, нос и прочие дырки (хотя, кажется, это всё).
В Канске страшный холод, терпежу нет. Прямо не знаю, что за город. Все ходят, чихают, сморкаются и жалуются — жалуются на холод, дороговизну, слякоть, на соседей, на начальство, на подчиненных, на детей и жен. Только на себя никто вслух не жалуется. Боятся, бродяги.
Вот, пожалуй, всё пока. Как видишь, ничего определённого я тебе не написал. Роман писать не буду — дешёвка, всё равно не справимся.
Плёнку нужно. Скучно. <…> Жду письма с нетерпением и с прискуливанием от скучишши» (4