сможет ли она оценить мое внезапное обогащение?
Тереза к нему привыкла. Видимо, это волшебное изменение придало дополнительное очарование началу наших отношений. Видимо, в дальнейшем она постоянно ждала, что я снова чем-то ее удивлю. Не знаю. Теперь она бросает меня из-за не существующей ерунды. Но не стоит снова об этом. Наша жизнь была сплошной идиллией, одна только любовь. Любовь, которую можно было растянуть на двести квадратных метров. Три больших спальни, обрамленные полукруглыми окнами, столовая, кухня почти овальной формы, раздельные туалеты; эта последняя деталь напоминала ей «Прекрасную даму».[1] «Прекрасную что?» – спрашивал я. Целыми месяцами мы обустраивали свое жилье, удовлетворяя мельчайшие прихоти. Покупали ткани и восточные ковры, не мелочились. Потом настал момент нанять служанку. В гостиной перед нами продефилировало множество женщин, пока мы не остановили свой выбор на приятной сухой седовласой Эглантине. Она по сей день работает у нас и, наверное, прольет немало слез, узнав, что мы расстались. Она действительно обожает нас.
Вернемся к итогам нашей встречи. Тереза напомнила мне о синкретичном характере наших отношений, по крайней мере в их начальной стадии. Так она выражала мысль о том, что мы жили очень замкнуто. У нее не осталось друзей, я свел их круг к собственной персоне. Впрочем, когда мы встретились, их у нее тоже не было. Я тогда даже удивился ее независимости и только потом стал восхищаться своим неожиданным приобретением. Вдобавок она оказалась сиротой. Странно, слушая ее рассказы, я вспоминал Козетту. Внезапно пришло озарение. Она хочет меня обчистить или же, что еще хуже, оставить за собой мою квартиру. Я посмотрел слишком много фильмов и был наслышан о разводах звезд, чтобы не разгадать ее уловку. А я слишком люблю ее, чтобы отдать ей даже самую малость. Она продолжала свои маневры, внезапно ей вдруг взбрело в голову бросить работу, достаток позволяет быть импульсивным, не говоря о многом другом. Ну и что с того? У нее есть дипломы, она вполне может найти новое место. Честно говоря, сейчас ни к чему обсуждать эти темы. Я-то страдал! Она всегда была такой – не желала, чтобы все оставалось по-старому, не уступала в спорах. Она бросила меня, солнце вставало с левой ноги, и нужно было внести ясность в происходящее. Но разве не бывает периодов простоя, когда невозможно внести ясность в происходящее? Разве мне сейчас хочется высказаться, разве мне хочется внести ясность в происходящее? Разве ко мне прислушиваются? Когда меня бросают вот так, швырнув в лицо подаренные сардины, мне хочется сделать все, что угодно, но только не вносить ясность в происходящее. Наплевать мне на эту ясность. Разве не ясно? Я одинок, хочу умереть, не хочу вносить ясность, Тереза, мне хочется обнять тебя, прижать к себе, задушить, но только не вносить ясность. От твоей ясности меня мутит, это напоминает омовение покойника. А мне не хочется, чтобы наша любовь умерла. Я не хочу, чтобы она умерла, потому что это единственный смысл моего существования. Наша любовь. Я слушал ее молча. У меня не вырвалось ни единого звука. Как она была хороша, Тереза! Даже со всей своей ясностью хороша. Я слушал, как она говорит, что бросает меня, но в настоящее время не может уйти. Ей некуда. Поэтому она будет по-прежнему жить в моей квартире. Женщина моей жизни скоро превратится в соседку по квартире, приготовив про запас большое количество самоклеящихся бумажек – для общения.
III
Те, кого бросили, как преступники, возвращаются, чтобы спрятаться там, где они жили в детстве. И этим местом был дом моих родителей. Только эта убогая мысль и пришла мне в голову как возможный выход. В этом поступке был некоторый перебор; если я вернусь, мне станет еще хуже. Моя мать попала прямо в точку, увидев, что я нагрянул к ним с поникшей головой и налегке (у родителей хранилось то, что осталось от моей пижамы, – на всякий пожарный случай).
– Ты не в духе или что-то случилось?
Я знаю, о чем вы подумаете: все матери торжествуют, если их сыновья не в духе. Когда они возвращаются, достойные жалости, это такое событие, как будто снова появляется группа «Битлз». Но со мной все было иначе. Моя мать торжествовала при любой неприятности, ведь в этом случае она вызывала к себе жалость. Я был здесь, переживая разрыв, собственную драму чувств, полную пустоту своего тридцатилетия, а она мариновала меня на площадке как последнего коммивояжера. Моя мамочка поглядывала по сторонам в надежде, что кто-нибудь из соседок, постоянно дежуривших у себя под дверью, сможет оценить визуальную значимость семейной драмы. Мое «не в духе» заслуживало честного «но что об этом будут говорить?».
– Андрэээээээ… Это Виктор! Твой сын! Он не в духе.
Я не сошел с ума, в ее тоне звучала скрытая радость, почти смех. Мать могла бы с таким же успехом произнести: «Он женится!» – с той же интонацией. Она снова крикнула: «Андрээээ!» Она не выносила, когда Андрэ сразу же не прибегал на ее зов. Мой папаша, восстав после дневного сна (разумеется, он много спал, чтобы жизнь шла побыстрее), протирал глаза. Он увидел меня сквозь призму мелких разноцветных точек, которые сопровождают пробуждение. Господи, как он постарел! Настоящая развалина! Он кинулся на меня, явно превышая собственные представления о скорости. Сутулая спина, слюна в уголках потрескавшихся губ – то, что осталось от снов, подумал я. И забытая щетина. Я обнимал его, сожалея о том, что пришел. Почему, когда мы не в духе, мы стремимся к тому, что удручает нас еще сильнее? Тех, кто не в духе, тянет друг к другу, как девушек, которые впервые разговорились между собой. Мы застыли, обнявшись, вообще-то это отец вцепился в меня. Ноги сами привели меня в этот дом в поисках утешения, но, главное, я понимал, что вернулся туда, где меня ждало все, что угодно, кроме утешения.
– Ты не в духе, сынок?
Я признал это, почти воздев руки к небу. Мой отец сочувствовал, в его взгляде читалось все сострадание, на которое он еще был способен. Он бы прослезился, но это ему строго запрещалось. Мать застыла рядом с ним, все тот же стереотип родителей: Лорел и Харди[2] за вычетом юмора. Толстуха мать, худосочный отец. Потом моя мамаша стала медленно превращаться в Мать. Не так-то она проста. Она пообещала заняться мною, чтобы это больше не повторилось, сказала, что мне нужно вернуться домой, где меня будут лелеять, и что она подыщет мне милую соседскую девушку – девственницу без претензий. Моя мать желала мне счастья. Но главным все-таки были ее собственные страдания. Чем больше я смотрел на нее, тем больше мне казалось, что пришел из школы домой на полдник. Прежде всего я был их постояльцем, выздоравливающим после болезни. Меня ожидало чистое постельное белье и расписание приемов пищи, которому требовалось следовать с пунктуальностью рыжих муравьев. И войлочные шлепанцы у изножья кровати, чтобы не шуметь, если я, не дай бог, хоть мне это решительно возбранялось, встану среди ночи для удовлетворения нежелательных потребностей. Необходимость пописать, как, впрочем, и любое действие в этом доме, планировалась заранее.
Нужно сразу же признаться. Первая ночь была удачей с обратным знаком. Я сдерживал желание позвонить Терезе. Интересно, она-то хоть думает обо мне? Мне не хотелось плакать, по крайней мере в этой кровати, большие мальчики не плачут. Передо мной постоянно маячила цифра, мой возраст. Тридцать лет. Вернуться к родителям, когда тебе тридцать, это почти математически точное выражение социального успеха со знаком минус. Пусть простыни, безупречные с точки зрения обоняния, создавали ощущение благоухающего и тем самым внушающего успокоение кокона, гордиться было нечем. К тому же я ничего не узнавал, чувствовал себя посторонним в собственном прошлом. Я позволил процессу накопления эмоций протекать по полной программе, смешивая разные периоды жизни. Я вовсе не упрямился; почти не сопротивляясь, я быстро создал собственного Пруста. Такое медленное, капля за каплей, вытекание крови. Вспоминается все, хотя раньше я бы не поставил и гроша ломаного на свою память. Я снова удивился себе. А почему бы и нет? Очень скоро поток образов ограничился моим основным ночным занятием (я не имею в виду мастурбацию втихаря). Я откинул одеяло, сунул ноги в теплые шлепанцы, стоявшие на коврике, приглушающем шум, и натянул отцовский стеганый халат. Опустился на колени, чтобы заглянуть под кровать. Фраза вырвалась, рассекая время: «Игра в мертвецов». Ребенком я любил спать под кроватью. Так мне легче было представить себе жизнь трупов.
– Андрэээ!!!
Он прибежал. Этот Андрэ, перепуганный с утра пораньше.
– Виктора нет!
– Неужели?
– Это все, что ты можешь сказать, – «неужели»? Твой депрессивный сынок исчезает среди ночи, а тебя это даже не волнует… А вдруг он совершил непоправимое?
– Непоправимое… Как канализационные трубы в подвале?