– А то, может, переселите? – после паузы повторил Котиков.
– Я уже сказал, – сухо ответил Басаргин и, сев на лавку, стал снимать сапоги.
Котиков недовольно хмыкнул, и Басаргин понял, что только резкий тон его последних слов заставил ординарца воздержаться от дальнейших настояний.
Котиков взял сапоги, вынес их за дверь, потом вернулся, придвинул к изголовью Басаргина телефон и поставил рядом жестяную кружку с водой. Все это он делал сердито и молча. Недовольство было старое. Он был вообще недоволен тем, что ему, немолодому человеку, пришлось воевать. Но поскольку это уже пришлось делать, то воевал он добросовестно и старательно, рассматривая войну как тяжелую, но необходимую обязанность, и, отложив для себя лично все радости жизни «на после войны», не терпел и у других неположенного на войне баловства.
Балагур и весельчак Леонов, к которому его определили всего два месяца назад и которого он видел лишь на отдыхе, ему не нравился. Не нравилось ему и то, что Леонов на другой половине избы поселил бабу – медсестру. И хотя баловства не вышло и все кончилось тем, что капитан три раза по ночам стучался в запертую дверь, а потом, по горячности своего характера, обиделся и плюнул, Котиков с намерением представил это дело новому капитану так, как будто там что-то было, чтобы новый капитан турнул бабу.
Но капитан не турнул, баловство осталось, и Котиков был недоволен…
Последующие три-четыре дня Басаргин по делам службы, да и просто так, то тут, то там встречался с медсестрой и, сердясь на себя, каждый раз провожал ее глазами. Называя это по-другому, но, в сущности, так же, как Котиков, он не любил на войне «баловства», и его первым душевным движением было – поскорее убрать ее отсюда: перевести наверх – в санчасть полка, в медсанбат, все равно куда. В то же время его мучительно подмывало спросить у Котикова, было ли у медсестры что-нибудь с прежним командиром дивизиона, но всякий раз в последнюю секунду что-то мешало ему задать этот вопрос.
Если бы затишье затянулось, наверное, он и отчислил бы ее, воспользовавшись первым же предлогом.
Но в ночь с четвертого на пятое июля началось летнее наступление немцев на Курской дуге, и сразу стало не до того. Он так и не спросил ни о чем Котикова, да через два дня уже и не мог спросить его, потому что ворчливый Котиков во время бомбежки командного пункта толкнул Басаргина в щель, а сам спрыгнул на секунду позже и был убит наповал.
Что же до медсестры, то она в первые дни боев пять или шесть раз промелькнула перед глазами Басаргина, то кого-нибудь перевязывая, то вдруг появляясь в окопе и во время обстрела, крича Басаргину в ухо, чтобы он позвонил наверх, потому что не дают медикаментов. Она была усталая, запыленная, озабоченная, и он ни в одну из этих встреч ни разу не подумал о ней как о женщине.
На седьмой день, когда битва на Курской дуге переломилась, немцы начали отступать, а дивизион перешел на четыре километра вперед, на самую станцию Поныри, Басаргина ранило сразу несколькими мелкими булавочными осколками мины в руку, плечо и грудь. Раны были пустяковые, но болезненные.
Он сел, прислонившись к стене водокачки, с помощью нового ординарца стащил с себя гимнастерку и нательную рубашку и сам пальцами выдавил маленький, сидевший в мышце руки осколочек.
Медсестра, которую позвали к нему, пришла через несколько минут и, достав из сумки бинты, хотела его перевязать.
– Подождите, подождите, – сердито сказал он, – вы мне их сначала вытащите. А потом перевязывайте. Видите, я один уже сам вытащил.
– На полковом пункте вам все сделают.
– Нет, давайте тут, – сказал он. – Сколько их еще там?
– Два, – сказала она.
– Я тоже чувствую по боли, что два. Можете вытащить?
– Могу, но…
– Ну вот и попробуйте.
Она сделала маленькие надрезы и, вытащив осколки, стала его перевязывать.
Несмотря на ранение, он сейчас впервые за все эти дни отдыхал. Он мог ничего не делать, никуда не бежать, никому не приказывать, просто сидеть и ждать, пока его перевяжут, и ему хотелось, чтобы перевязка продолжалась подольше.
– Жалеете, что Леонова перевели? – неожиданно для себя спросил он, пока она его перевязывала.
Она остановилась.
– Перевязывайте, перевязывайте, – сказал он. – Жалеете?
– Нет.
– Неужели не жалеете? – с жестоким, но уже неудержимым любопытством повторил он. – А мне казалось, жалеете.
Она еще раз перехватила бинтом плечо и, приблизив к Басаргину лицо, завязала бинт узлом у горла. Потом отодвинулась, посмотрела Басаргину прямо в глаза и, подразумевая – он сразу это понял – именно то, о чем он думал, спрашивая ее, сказала:
– Это ведь неправда.
И он почувствовал, что это и в самом деле была неправда.
– Спасибо, – сказал он, благодаря ее не за перевязку, а за эти слова.
– Пожалуйста, – сказала она по-штатски и по-женски. И улыбнулась впервые за их знакомство. Потом стала серьезной и спросила: – Все? – так, словно он был у нее на приеме в амбулатории.
– Все, – смущенный своими мыслями, сказал он.
Она подняла с земли санитарную сумку, надела ее через плечо и ушла.
В следующие дни она трижды перевязывала его. Это всегда бывало наспех. Он во время перевязок разговаривал с начальником штаба или по телефону с командирами батарей; потом он не перевязывался четверо суток подряд, и она пришла среди ночи и разбудила его. Он спал в окопе, только что лег, а через час надо было вставать, до света менять позиции батарей.
– Слушайте, – сказал он, присев в окопе, – я совершенно здоров, и я очень хочу спать.
– Вам нужно перевязаться, вы четыре дня не перевязывались.
– Оставьте меня в покое, – сонно сказал он, – очень хочу спать.
И, прислонившись к стенке окопа, снова заснул. Когда он проснулся, то обнаружил на себе чистые бинты.
– Перевязала все-таки меня, – сказал он новому ординарцу.
– А ты что же не запретил?
– Строгая.
На двадцать второй день наступления в дивизионе осталось три исправных орудия. Почти так же обстояло дело и в остальных дивизионах. Полк оставили во втором эшелоне у железнодорожной станции. Составы еще не ходили, путь был разрушен, но к завтрашнему дню его предполагали восстановить и выгрузить новую материальную часть.
Вблизи не было ни речки, ни пруда, и в дивизион привезли душевую установку. Начальник штаба доложил, что установка готова, – люди могут мыться.
– Слушайте, Михеев, – сказал Басаргин, – сколько у нас после боев осталось женщин в дивизионе?
– Раз-два, и обчелся, – сказал начальник штаба, – два санинструктора и медсестра.
– Скажите, пусть они там вымоются в первую очередь, а то вечная история с этими душевыми установками. Начнешь мыться, а потом воды нет. Пусть первыми, а то иногда забываем все-таки, что женщины…
Воды, впрочем, хватило на всех. Моясь с начальником штаба последним, Басаргин снял черные от пыли бинты и, окатываясь водой, поглядел на маленькие зарубцевавшиеся шрамики.
Вечером, впервые за месяц, нечего было делать. Он зашел довольно далеко от расположения дивизиона, перебрался через железнодорожное полотно и, сев под насыпью, вынул из нагрудного кармана трофейную губную гармошку и стал тихонько наигрывать старинный вальс «На сопках Маньчжурии». Выходило плохо. Он несколько раз пробовал на разные лады, но выходило все так же плохо. Это ему надоело, и он спрятал гармошку в карман.
Громко трещали кузнечики. От высокой, некошеной, полусожженной солнцем травы пахло сеном. Над травой, на красном фоне заката, низко перелетали птицы. Если не оглядываться назад, где в двадцати