привычек.
Все вышло не так. Сначала у Кати очень быстро появился ребенок, которого он не особенно хотел, но, впервые натолкнувшись на жестокое сопротивление, не посмел спорить.
Потом она пошла учиться в медицинский институт и перестала быть одинокой и всецело зависимой от него так, как ему этого хотелось, и он тоже не сумел этому воспрепятствовать. А потом жизнь пошла и вовсе вразброд, не так, как он предполагал. И он в разговорах с приятелями постепенно привык говорить о себе, как о жертве, скрывая под иронией все возраставшее раздражение тем, что, сломав жизнь другому человеку, он и сам не остался вполне безнаказанным.
Что до Кати, то она в течение двух лет вполне поняла своего мужа, и поняла куда глубже, чем он предполагал.
Она знала оборотную сторону всего, что на людях доставляло ему репутацию милого, услужливого и широкого человека.
Она знала, что он никогда не оказывает услуги людям, знакомство с которыми или признательность которых не составляет предмет его тщеславия.
Она знала, что винное пятно на его хорошо сшитом костюме, о котором он на людях небрежно скажет «пустяки», она будет оттирать утром, а он будет придирчиво рассматривать материю на свет и со сдерживаемой злобой говорить, что она ничего толком не умеет сделать.
Она знала цену щедрым чаевым, которые он напоказ давал официантам или гардеробщикам, потому что он в то же время был мелочно скуп и не ленился, надев очки (он надевал их только дома), аккуратным почерком выводить список домашних расходов.
На четвертый год она догадалась, что приступы особой скупости дома связаны у него с очередным увлечением на стороне, потому что он любил широко ухаживать и для этого ему нужны были деньги.
Она не потеряла себя среди той трудной для нее жизни. Родив дочь, она уделяла ей гораздо больше времени, чем это нравилось мужу. Она поступила учиться тогда, когда захотела, и туда, куда задумала.
Он понял, что она догадывается о его изменах, но она вела себя с таким достоинством и невысказанной угрозой, что он не решался изменять ей слишком откровенно и, по крайней мере на людях, не смел ставить ее в двусмысленное положение.
Может быть, если бы это была не первая ее любовь, если бы она испытала в своей жизни другое чувство и другие отношения, то неизбежное сравнение сделало бы их совместную жизнь невыносимой.
Может быть, если бы у них так скоро не родилась дочь, к которой он, в общем, относился хорошо и внимательно, ей было бы проще расстаться с ним.
Появись, наконец, в ее жизни другой человек, которого бы она полюбила, все это в конце концов, наверно, завершилось бы бесповоротным и быстрым разрывом.
А так она просто ушла в себя, поставила крест на этой несчастливой стороне своей жизни, много занималась, все свободное время отдавала заботам о дочери и, думая об окончании института и о своем будущем, как-то вовсе не включала в это будущее свою семейную жизнь. Вся нежность и вера в счастье, накопившиеся в ее юной душе в первый год замужества, пролились на бесплодную и неблагодарную почву и застыли на ней, как мертвая лава, и по временам ей представлялось, что это замужество – ее крест на всю жизнь и что сердце ее иссякло и уже не способно и никогда не будет способно полюбить.
И хотя, в общем, все шло к тому, что они должны были разойтись, но они почему-то все не расходились и не расходились, и если бы не война, всколыхнувшая так много человеческих судеб, может быть, это замужество продлилось бы еще долгие годы.
В первые месяцы войны в институте, где училась Катя, развернулся один из тыловых госпиталей, и она осталась работать там хирургической сестрой.
В начале июля Михаил Александрович несколько дней подряд говорил, что уйдет в ополчение, но потом однажды пришел домой и сказал, что ополчение их района уже сформировано, но он не пошел со всеми потому, что, когда будет нужно, ему найдут в армии работу, более соответствующую его возможностям.
Тогда Катя еще не подумала, что он трус. Ей показалось, он говорит искренне, тем более что она слишком хорошо знала, какого он высокого мнения о себе и своих возможностях.
Что он просто трус – она поняла в середине октября, когда немцы прорвались под Вязьмой и люди лихорадочно уезжали из Москвы, запрудив все вокзальные площади и ведущие на восток шоссе.
Среди этих людей было много таких, что уезжали, не имея на то ни права, ни приказания. К числу их, как она потом узнала, принадлежал и Михаил Александрович.
Он позвонил ей вечером в восемь часов, когда она только что вернулась из госпиталя, позвонил откуда-то из автомата, голос его был едва слышен, и отрывисто сказал, что они сегодня ночью должны уезжать, что его учреждение эвакуируют, и она должна взять девочку и один чемодан и быть к часу ночи на вокзале: он встретит ее у подъезда, где написано: «Поезда дальнего следования». Он очень спешил, пропускал слова, громко дышал в трубку, и прежде чем она успела спросить его, с какого вокзала уходит поезд, разговор прервался.
Уложив чемодан и оставив в квартире плакавшую, ничего не понимавшую, но испуганную нервным состоянием взрослых дочь, Катя пешком пошла через весь город в госпиталь, рассказала о звонке мужа и спросила, может ли она уехать.
– А где ваша дочь? – спросил главный врач.
– Здесь, в Москве, – сказала Катя.
– Тогда берите ее и поезжайте, – сказал главный врач. – Обязательно поезжайте, – заторопившись, подтвердил он.
– Вы так думаете? – спросила она.
– Да, я так думаю, – отрезал он и вышел из кабинета.
Она вернулась домой, одела девочку, взяла чемодан и к двенадцати часам ночи пешком добралась до Казанского вокзала, откуда, как она знала, уже неделю подряд эвакуировались в Среднюю Азию работники того наркомата, где служил Михаил Александрович. То, что муж не сказал ей, на каком вокзале он будет ждать, лишь укрепляло ее в убеждении, что он ждет именно на Казанском; за последние дни он несколько раз принимался рассказывать ей, как и кто из знакомых уезжал с этого вокзала.
У вокзала была давка. Сначала Катя никак не могла пробиться к подъезду с надписью «Поезда дальнего следования», потом в конце концов ей кто-то помог, взял на руки девочку, и они протолкались к самому подъезду.
Катя глядела во все стороны – Михаила Александровича не было. Не было его и через полчаса, и через час, и через два. В четыре часа ночи она, держа на руках заснувшую девочку, вернулась домой.
На следующий день Катя как ни в чем не бывало пошла в своей госпиталь и в ответ на все расспросы говорила только, что раздумала и не поехала. А вечером ей позвонил заместитель Михаил Александровича и спросил, где он.
– Разве вы не эвакуировались? – в свою очередь, спросила она.
Тот удивился.
– Нет. Наше управление оставлено. А где Михаил Александрович?
– Не знаю, – сказала она.
– Как не знаете?
– Так, не знаю.
И повесила трубку.
Как выяснилось впоследствии, он, достав места на поезд, уходивший в Горький, и забыв, что не назвал ей вокзала, ждал ее не на Казанском, а на Курском и, не дождавшись, в конце концов уехал один, в самом хорошем из своих костюмов, который он не снимая носил все последние дни, в пальто и с портфелем в руках.
Ни ему, ни его учреждению никто не приказывал эвакуироваться. Но привычный для него быт растаял, привычные ценности исчезли, все или почти все люди, с которыми он был знаком, уехали, и он, подгоняемый страхом, ринулся вслед за ними, как ему казалось, героически простояв в ожидании Кати почти два часа, до самого отхода поезда, у подъезда Курского вокзала…
Катя осталась одна со смертельным презрением к нему в душе и в то же время с чувством душевной свободы от всего того, что целых пять лет называлось их браком.
Через два месяца от него пришло письмо из Новосибирска. Катя прочла его с полным равнодушием. Она