– Почему так? – удивился Басаргин.
– Как тебе сказать… Сначала, в сорок втором году, когда у нас был целый партизанский район, я учила детей в школе в Гребенщикове, это было ничего. А потом меня оставили в Сафонове связной. Там были кругом фашисты, – с брезгливым выражением сказала она. – Это ведь очень неприятно вспоминать.
– Но ты же ведь…
– Да, да, конечно, – перебила она его, – я кое-что делала, меня даже потом наградили медалью, но все-таки очень уж было унизительно там жить при фашистах. И дети были какие-то испуганные. Я никак не могла к этому привыкнуть. Мне даже все еще кажется, что этого просто не было.
Она снова брезгливо поморщилась и, взяв Басаргина за руку, очень тихо сказала:
– А потом, ты, наверное, забываешь, что я старый человек. И я могла умереть не от чего-нибудь, а просто от гриппа, пока там были фашисты. Умереть и уже не увидеть, как их снова не будет. И эта мысль два года каждый день отравляла мне жизнь. Я все время боялась простудиться и даже во сне видела, что умираю в этих условиях. Что ж тут вспоминать!..
Она закончила почти сердито, словно удивившись, как ее сын не может понять, что не нужно больше расспрашивать ее об этом.
Отпустив руку сына и встав с кровати, она подошла к столу, стопочкой сложила тетрадки, потом сняла с подоконника электрическую плитку, поставила на стол, включила свет и стала возиться с кастрюлечками и баночками, стоявшими на подоконнике и до этого прикрытыми полотенцем.
– Никак, ты хочешь меня кормить? – сказал Басаргин. – Я совершенно сыт.
– Я знаю. Это для Шурика, – сказала мать. – Сейчас придет последний поезд, с которым он может сегодня приехать.
– А почему ты стряпаешь здесь?
– Здесь лучше, – уклончиво сказала мать.
И Басаргин понял, что Шурка не хочет питаться в семье у Григория Фаддеича и мать подкармливает его отдельно, в своей комнате.
– А Григорий Фаддеич, кажется, неплохо живет, – сказал Басаргин, желая выяснить отношение матери к нынешнему образу жизни зятя.
Мать помолчала и потом с некоторым усилием сказала:
– Да. Он хорошо живет.
Она сказала это, еле заметно подчеркнув слово «он». И только Басаргин, знавший все оттенки голоса матери, мог понять, что это крошечное подчеркивание означало: она не причисляет себя к людям, пользующимся щедротами Григория Фаддеича, и хочет, чтобы сын знал об этом.
«Пожалуй, кастрюлечки, баночки и плитка не только для Шурки, а и для нее самой», – подумал Басаргин.
– И давно это? – спросил он вслух.
– Что?
– Давно ли ты готовишь себе отдельно?
– Последний месяц.
– Почему?
– Есть причины, потом скажу. Сегодня не хочу.
– А Катя?
– Катя тоже хотела, но я уговорила ее из-за Гриши пока ничего не менять, подождать до твоего приезда. Мне не нравится, как живет Григорий Фаддеич. Он говорит, что он все это делает для своих детей. И они, правда, живут здесь лучше всех других детей. Он думает, что так для них лучше. А по-моему, это лучше только для его душевного спокойствия, а для них самих – для детей, для их души – хуже. И даже просто плохо.
Она помолчала и потом тихо, но властно заключила:
– Григорий Фаддеич живет очень неправильно.
Басаргин с детства помнил эти слова. Эти слова были ее самым жестоким осуждением людей и людских поступков. В детстве и в юности он очень боялся их. И сейчас понял, что это чувство не прошло у него и теперь, после шести лет разлуки.
«Надо забрать ее отсюда, – закрыв глаза, подумал Басаргин. – Надо ее непременно забрать отсюда. Но куда и когда?» Что он может ей обещать сейчас? А через год, когда он вернется совсем, поедет ли он, как до войны, преподавать обратно в Смоленск, или его оставят во Внешторге в Москве, с квартирой все равно всюду будет очень трудно.
Очевидно, он сказал это вслух, потому что мать спросила:
– Что трудно? Оказывается, ты не спишь. Я думала, что ты задремал.
– Все трудно, – сказал Басаргин. – Все трудно, и в то же время ничего не трудно. Верно?
– Не знаю, о чем ты, но, должно быть, верно.
– Я пойду пройдусь навстречу Шурке, – сказал Басаргин, спустив на пол ноги в носках. – Он скоро должен быть?
– С минуты на минуту.
Басаргин вытащил из-под кровати ботинки, но они плохо налезали на толстые шерстяные носки.
– Ах, черт! – воскликнул он. Он не любил, когда вещи не слушались его.
Мать молча подала ему столовую ложку. Он, рассмеявшись, вспомнил детство. В доме почему-то никогда не было рожка, и отец и он всегда таким образом надевали ботинки. При помощи ложки быстро справившись с обоими ботинками, он встал, надел пиджак и пальто и обмотал шею шарфом.
– А все-таки в тебе появилось что-то иностранное, – сказала мать.
– Шарф, – сказал Басаргин.
– А пальто-то легонькое.
Мать пощупала материю.
– Да, надо будет подбить ватой, – согласился Басаргин. И потянулся к шляпе.
– Ну, уж это вовсе ни к чему, – сказала мать. – На дворе метель. Возьми-ка вот лучше. – И она достала с вешалки кожаную с вытертым черным мехом ушанку отца.
Басаргин напялил на голову ушанку, которая была ему чуть-чуть мала, и вышел из дому.
На первом перекрестке, где ему надо было сворачивать к станции, из темноты выехал грузовик с одной подслеповатой, залепленной снегом фарой и резко затормозил. Из кузова, легко перемахнув через борт и показав рукой, чтобы грузовик ехал дальше, выскочил человек и пошел навстречу Басаргину. Через три шага они встретились. Это был Шурка, покрупневший и вытянувшийся (он теперь был выше Басаргина), в шинели с поднятым воротником, в сапогах и вязаном лыжном шлеме, закрывавшем половину лица.
Басаргин направил луч электрического фонаря в лицо Шурки.
– Бросьте глупости! – поморщившись от света, крикнул Шурка и, поймав руку с фонарем, резко отвел ее в сторону.
– Здравствуй, Шурик!
Все еще не отпуская руки, Шурка приблизил лицо к лицу Басаргина.
– Здорово переменился, – сказал он и крепко поцеловал брата в щеку, проехавшись по его губам колючим, небритым подбородком. Басаргин обнял его за плечи, сперва почувствовав и только вслед за этим вспомнив, что у Шурки теперь нет одной руки.
– Хорошо, что я тебя встретил, – сказал Шурка. – Куда ты шел?
– Тебе навстречу.
– Понимаешь, не мог сесть на одиннадцатичасовой. Битком! На этом и то пришлось две остановки висеть на подножке.
На обледенелом крыльце Басаргин поскользнулся и чуть не упал. Шурка ловко подхватил его под мышку и удержал.
– Не падай, американец, – пошутил он, и Басаргин улыбнулся: у Шурки это вышло как-то совсем по- другому, чем у Григория Фаддеича.
В сенях Шурка снял свою старенькую, но хорошо сшитую, даже щеголеватую офицерскую шинель с блестящими пуговицами и оказался в военных бриджах, в синем бумажном, до горла свитере и в немножко коротком для роста тоже синем, шевиотовом пиджаке. Правый, пустой рукав был подогнут и большой