места.
В первом действии не представляются достойными Шекспира преимущественно разговоры в прозе между Апемантом и прочими действующими лицами. Реплики здесь сильны, но изысканны, не всегда остроумны, однако всегда исполнены горечи и служат выражением для презрения к людям. Стиль несколько напоминает диалог между Диогеном и Александром в старинной пьесе Лилли 'Александр и Кампаста'. Первый из диалогов Апеманта мог, однако, быть написан Шекспиром; его реплики здесь могли возникнуть как продолжение к репликам Терсита в пьесе 'Троил и Крессида'; последний разговор положительно производит впечатление вставки, сделанной чужой рукой, или сцены, которую Шекспир позабыл вычеркнуть. Монолог Флавия (I, 2,) в этом виде невозможно приписать перу Шекспира. Правда, что в переводе он не отделяется резко от остального; но по-английски стихи совсем плохи. Быть может, они представляют результат записей, сделанных в театре каким-нибудь неумелым стенографом из зрителей.
Во втором действии длинный разговор между Апемантом, шутом, Кафисом и всеми слугами (II, 2) написан, по всей вероятное га, второстепенным автором. Он заключает в себе лишь пустую и праздную болтовню, рассчитанную на то, чтобы позабавить раек, и вводит лиц, которые как будто должны получить значение для действия, но исчезают в тог же миг совершенно бесследно. Так, например, паж, являющийся с поручением и письмами от содержательницы публичного дома, к персоналу которого, как оказывается, принадлежит и шут. Мы ничего ровно не узнаем о содержании писем, которые он приносит и адреса которых он не может прочшать.
В третьем действии многое еще слабо и безлично, и вместе с тем на сцене постоянная бесплодная суета, но к концу его, в сцене пира, сам Шекспир находится налицо, и мы чувствуем веяние его духа в буре, исходящей из уст Тимона.
Четвертое действие - величавая работа Шекспира, где он является всего совершеннее и всего могучее. Здесь весьма мало таких мест, которые я был бы склонен оспаривать у него в пользу другого автора. Я не могу разделять уверенности, с какой английские исследователи и даже такой поэт, как Теннисон, объявили нешекспировским монолог Флавия, заканчивающий вторую сцену. По своему содержанию он соответствует его монологу в следующей сцене, где он резюмирует тему пьесы в этом одном предложении: 'Что может быть гнуснее на земле друзей!' И хотя в третьей сцене, очевидно, есть некоторая сбивчивость, так как, например, о приходе поэта и живописца объявляется задолго до того, как они показываются, все же я считаю невозможным присоединиться к мнению Флея, будто Шекспир не имеет ни малейшей роли в строках от слов 'Скажи, Тимон, где спишь ты по ночам?' до 'Из всех глупцов, какие есть на свете, главнейший - ты'.
В особенности одна реплика здесь указывает несомненнейшим образом на самого художника, как на своего автора. Это то место, где Тимон желает, чтобы осуществилось желание Апемонта сделаться зверем среди зверей:
Будь ты лев, лисица надула бы тебя; будь ты ягненок, лисица съела бы тебя, будь ты лисица, лев заподозрил бы тебя, если бы даже случилось так, что обвинителем твоим явился бы осел; будь ты осел, твоя глупость мучила бы тебя, и ты жил бы для того только, чтобы служить завтраком волку; будь ты волк, твоя прожорливость не давала бы тебе покоя, и ты нередко рисковал бы жизнью из-за того, чтобы добыть себе обед...
В этих словах столько житейского опыта, сколько было бы в эссенции, составленной из всех вместе взятых басен Лафонтена.
Последние сцены пятого действия, очевидно, не были просмотрены Шекспиром. Что солдат, категорически заявляющий о своем неумении читать, все- таки может разобрать, что на камне написана эпитафия Тимона, и настолько предусмотрителен, что снимает с нее оттиск воском, - это комическая нелепость, а под самый конец обе несходные между собой эпитафии Тимона смешиваются в одну, хотя в первой говорится, что умерший хочет остаться неизвестным и безымянным, между тем как вторая начинается заявлением: 'Здесь лежит Тимон...' В общем, однако, ни плохой текст, ни встречающаяся местами беспорядочность в ходе действия, ни чужая рука, которая чувствуется здесь, не могли ничуть затемнить основного намерения и основной мысли, руководившими Шекспиром, когда он писал эту пьесу.
'Тимон' в своих главных чертах напоминает 'Лира', и здесь безрассудно оказываемые благодеяния, и здесь неблагодарность в награду.
Но горечь и страстность здесь в десять раз сильнее - как и гениальность, бесспорно, слабее. Возле Лира в его несчастье стоят храбрый, мужественный Кент, верный шут, сердце сердец Корделия, ее муж, доблестный король Франции. Здесь рядом с силами разрушительными целая группа добрых, плодотворных сил Тимону никго не остается верен, кроме одного единственного слуги, что по античным условиям жизни означает человека из рабского состояния, слуги, с самоотверженною любовью решившего не покидать своего господина, так что Тимон с сокрушением вынужден исключить одно человеческое существо из общего проклятия, которое он изрекает, чтобы облегчить себя. В своем собственном классе он не находит ни одной искренне преданной ему души, ни среди мужчин, ни среди женщин. У него нет, как у Лира, дочери, нет, как у Кориолана, матери, нет ни одного женского сердца, которому он был бы дорог, и нет друга, нет ни одного друга!
Насколько же счастливее его был Антоний! В 'Антонии и Клеопатре' Шекспир развернул картину испорченного мира, мира, находящегося в состоянии разложения. Весьма многое было здесь гнило или лживо; но сама страсть, приковывавшая своими чарами двух главных действующих лиц друг к другу, сама страсть эта была неподдельна. К драме и к этим двум лицам подходила глубокая реплика Пердикана в пьесе Мюссе 'On ne badine pas avec l'amour'. 'Если кто- нибудь вздумает рассказывать тебе гнусные истории вроде тех, которые отравили тебе душу, то отвечай на это тем, что я сейчас скажу тебе. Да, конечно, все мужчины лживы, непостоянны, коварны и т. д., все женщины вероломны, жеманны, тщеславны, любопытны и т. д.; мир есть ничто иное, как бездонная клоака... но есть в этом мире одна вещь святая и прекрасная любовь между двумя из этих столь несовершенных и отталкивающих существ'. Это простое обстоятельство, что Антоний и Клеопатра любят друг друга, эта наивысшая страсть возвышает и очищает как его, так и ее, и служит утешением для нас, зрителей драмы, вопреки всем несчастьям, которые страсть навлекает на них обоих.
У Тимона нет возлюбленной, нет никаких отношении к другому полу, а лишь глубокое презрение к нему. Характерною чертою для грубости и глупости, с какими мнимые поклонники Шекспира посягали на него уже в конце 17-го века, служит тот факт, что в переделке 'Тимона', изданной в 1678 году Шадуэллем под заглавием 'История Тимона Афинского, человеконенавистника', Тимон представлен неверным по отношению к своей любовнице Эвандре, страстно его любящей и до самой его смерти сохраняющей привязанность к нему. Пьеса, получившая таким образом привлекательную женскую роль и любовную историю, естественно, имела успех, какого никогда не выпадало на долю шекспировского Тимона, ибо герой здесь один, совершенно один со своей горечью и своей ненавистью к людям.
Шекспир умышленно замаскировал недостатки его характера и его рассудочной деятельности, делающие его менее симпатичным как в богатстве, так и в несчастье. В пору своего благоденствия он не привязался ни к одному отдельному человеку, будь то мужчина или женщина, настолько глубоко и горячо, чтобы чувствовать близ своего сердца биение другого. Если бы он оказал сильное предпочтение какому-нибудь одному другу или какой-нибудь одной подруге, то не расточил бы так легкомысленно свое имущество, раздавая его встречному и поперечному. Так как он любил всех людей вообще, то теперь и ненавидит их одинаковым образом. Критики не было и нет в его природе.
Но Шекспир хотел именно воспользоваться им как великим общеизвестным примером того, какая кара постигает наивную доверчивость. Поэтому необдуманность Тимона он представляет исключительно результатом величавого благородства его природы, он оправдывает его и становится на его сторону в его негодовании; сочувствие и единомыслие поэта с героем пьесы сквозит даже там, где отвращение Тимона к людям не только возрастает до ненависти, но переходит в желание всех их истребить.
Тимон, как мы видели, делается отшельником для того, чтобы не видеть людей. Что его человеконенавистничество есть не просто только маска, надетая отчаянием, которое могла в нем вызвать потеря земных благ, это доказывается на деле, когда судьба его в этом испытывает. Тимон выдерживает испытание, когда находит золото и видит в нем уже не средство к наслаждению, а только оружие для мести. Единственно потому, что оно попало ему в руки как такое оружие, радуется он металлу сверкающему, красивому, драгоценному (IV, 3):
...Это
От алтарей отгонит ваших слуг,
Из-под голов больных подушки вырвет.
Да, этот плут сверкающий начнет
И связывать, и расторгать обеты,
Благословлять проклятое, людей
Ниц повергать пред застарелой язвой,
Разбойников почетом окружать,
Отличьями, коленопреклоненьем,
Сажая их высоко на скамьи
Сенаторов. Вдове, давно отжившей,
Даст женихов; раздушит, расцветит,
Как майский день, ту жертву язв поганых,
Которую и самый госпиталь
Из стен своих прочь гонит с отвращеньем!
Когда затем Алкивиад, бывший с ним ранее в дружеских отношениях и сохранивший неизменною свою приязнь к нему, приходит к нему и беспокоит его в лесной глуши своим посещением, Тимон встречает его следующим восклицанием (IV, 3):
Пусть рак съест внутренность твою
За то, что ты вновь лица человечьи
Мне покажешь.
Алкивиад: Как зовут тебя? Ведь, ты
Сам человек - и можешь человека
Так не терпеть?
Тимон. Зовусь я мизантропом
И род людской глубоко ненавижу.
Что до тебя, хотел бы я, чтоб ты
Был псом: тогда я мог бы хоть немного
Любить тебя.
Старик Шопенгауер со своим отвращением к людям и со своею любовью к собакам едва ли выразился бы иначе.
Причиною этой ненависти, как Тимон изложил это в своем монологе, есть спокойное уразумение негодности человеческой природы.