Матросский кубрик еще держался. Высокие борта на баке защищали его от волн. Волны перелетали через него, падая тяжелыми грузами воды на доски палубы, и бешено неслись к спардеку. Но зато из кубрика нельзя было выйти на палубу. Если вышедший не успевал между двумя наскоками моря добежать до спардека, волна обрушивалась на него и сбивала с ног. Трудно было не очутиться за бортом, когда по всему судну шел бешеным галопом темный, крутящийся вал.
Мало-помалу матросы также перекочевали в машинное. Отсюда коридором ходили на мостик на вахту, отсюда по очереди шли в кладовую за сухарями. Здесь, на решетках, кают-компания смешалась с кубриком.
Капитан не сходил с мостика. Он спал в углу, опустившись на пол, сидя, так как лечь было негде, пил коньяк из фляжки и кричал то на рулевого, то на Глазова.
Однажды, когда я стоял на вахте, я увидел Андрея. Он пробирался в матросский кубрик. Он падал на колени, прижимаясь к леерам, когда налетал очередной, вставший из моря вал; поднимался и бежал тяжелыми, неуклюжими шагами, когда нос вздымался над водяной ямой. Ветер рвал на нем одежду. Андрей задыхался. Вот он почти добежал до кубрика, но здесь его встретила новая волна. Андрей упал перед входом, держась обеими руками за высокий порог. На мгновение вода скрыла его из виду, но потом он вновь поднялся на ноги и исчез в проходе, ведущем вниз. Под мышкой он держал небольшой сверток. Я уже раньше заметил, что такие рискованные походы он затевал почти каждый день. Но теперь за Андреем следил и капитан. Его маленькие, заплывшие глаза загорелись.
— Куда это его носит? Ведь там никого нет, — пробормотал он почти про себя. — Свалится в море, подлец.
— А вам жалко? — буркнул старший.
— Не жалко, а любопытно, зачем он это делает. Эй ты, — крикнул он вахтенному матросу, который сидел на мостике, забившись в угол и закрываясь от ветра бортами. — Зови боцмана!
Через четверть часа на мостике появился мокрый, взъерошенный Шатов.
— Шатов, сходи в матросский кубрик и доложи мне точно, кто там есть и что делает Быстров. Живо!
— Есть, капитан!
Опять наблюдаю я борьбу человека с волной. Опытный моряк, видавший даже и не такие бури, как этот дикий ураган, Шатов ловко скользит по подветренной стороне судна. Он встречает волну с наклоненной вперед головой, стоя боком и держась железной хваткой за леера. Одна волна пронеслась над ним, вылилась за борт, — и вот он уже в кубрике. Обратно он скатывается по палубе сидя, как на салазках, и спешит на мостик.
— Ну что?
— Виноват, господин капитан!
— В чем дело?
— Виноват, не доглядел.
— Да в чем дело? Что там такое? Говори, голова бестолковая!
— Там Кас.
— Что? Какой Кас? Наш матрос?
— Он самый.
— Ах, сукин сын! Это Быстров его пристроил. И все, сволочи, молчали. Так этот бунтовщик здесь? Да я его за борт вышвырну.
Капитан даже выскочил из рубки. Но он не рассчитал, — по баку шла высокая серо-зеленая волна, и порыв ветра, кружившийся над белым гребнем, швырнул капитана обратно. Соленые брызги обдали сухой капитанский плащ с ног до головы.
— Ну, ладно! — проскрипел он, сжимая зубы. — А ты, Шатов, скажи Быстрову и Касу, что на первой земле — будь то хоть Святая Елена — обоих вон с судна. И пусть еще благодарят, что не выдал военным властям.
Он опять сел на пол в углу рубки и, подняв воротник, засопел и стал примащиваться, чтобы заснуть.
Боцман в точности передал слова капитана Андрею, и в этот вечер в машинном отделении впервые на некоторое время забыли о буре и говорили только о судьбе Каса и Андрея. Но судно так трещало и звенело под ударами волн, так неистово размахивалось море, швыряя наш корабль с гребня на гребень, что никто ни о чем всерьез не думал, кроме как об опасности.
Ураган бушевал еще целых три дня. Люди лежали пластом, изредка бродили, как тени. Исчезли последние признаки аппетита. Только у машины и на мостике в вахтенные часы пробуждались некоторые проблески энергии. Но, отработав положенное, матросы и кочегары опять валились на чугунный пол, где спали все вповалку, подостлав кое-какую одежду, и затихали. Во сне стонали, бредили, кричали. Но никто не обращал внимания на чужие всхлипывания и задушенные крики. Лица матросов обросли бородами. Немытые, нечесаные, в грязном белье, люди походили на обитателей заброшенной ночлежки. Но на вахту шли безропотно. Знали, что исправность машины и руля — это последняя надежда, с которой никак нельзя было расстаться.
На одиннадцатый день в дальнем углу машинного раздался выстрел. Это было так неожиданно, что все мы подняли головы. В самом углу, с воспаленными глазами, с обгорелыми, растрескавшимися губами, сидел матрос Вороненко. Он держал в руке маленький браунинг, купленный еще в Гамбурге. По виску текла кровь. Лежавший рядом с ним Сычев, не поднимаясь, одним рывком руки отнял у него блестящую игрушку. Тогда Вороненко упал головой на голую закопченную решетку и скорбно, тоненьким голоском, по-собачьи завыл. Бедняга хотел застрелиться, но только оцарапал себе висок.
На двенадцатый день сошел с ума судовой кочегар, молодой парень Фома Юшков. Его пришлось связать и уложить на полу, тут же в машинном.
В этот день судно, как бешеное, плясало по волнам. Оно ложилось на бок, так что мы то и дело катились друг на друга, вздымалось носом кверху, ныряло в глубину, и море гигантскими тяжелыми тряпками хлестало по бортам и по палубе «Св. Анны».
Но этот неистовый день был последним днем бури...
Глава седьмая
На двенадцатую ночь ушла на восток последняя косматая низкая туча и на западе сверкнули чистые бриллианты звезд. Ветер утих. Море все еще волновалось, высоко поднимая белые гребни, но уже не было страсти в этом волнении. Судно по-прежнему летало с горы на гору по словно отлитым из темной стали бортам волн, но теперь уже казалось, что это добродушные водяные великаны ласково играют судном, перебрасывая его с одной мохнатой пенной ладони на другую.
Машина и руль выдержали.
На следующий день утром край тучи растаял. Солнце блеснуло лучами, в которых было так много чистого серебра, и люди, встречая первый приветливый рассвет, выползали на палубу. Здесь царил беспорядок. Осколок мачты, подобно гигантскому рыбьему зубу, торчал посреди палубы. Леера во многих местах были погнуты, на стенках спардека налипла грязь. Двери в одном из коридоров под шканцами были снесены, и ржавые петли, с остатками дерева, торчали на виду. Не ожидая команды, матросы принялись за уборку судна. Казалось, они еще не верили в спасение, и в работе, в ударах топора и взмахах швабры и кисти искали подтверждения того, что буря миновала и настали дни, когда море больше не грозит гибелью судну и ясное небо сулит спокойный путь под жарким солнцем, под ночными кормчими звездами.
В полдень капитан вышел из своей каюты с секстантом. Он широко, по-морски расставил толстые ноги и начал ловить солнце. Проделав все необходимые вычисления, он буркнул собравшимся вокруг него:
— Двадцать два градуса и семь минут северной широты, двадцать семь градусов и девять минут западной долготы.
«Так, — соображал я. — Значит, мы чуть ли не в центре Атлантики. Это черт знает как далеко от Европы. Ведь это где-то за Мадейрой. Так. Дней пять — шесть пути до Гибралтара. Хватит ли угля?
Капитан отправился прокладывать курс корабля по карте, а я пошел к угольным ямам. За двенадцать дней бури мы сожгли очень много угля, несмотря на то, что поддерживали тихий ход — лишь бы держаться против волны. На глаз у нас оставалось угля еще дня на три. Сейчас же мы были в шести днях от Европы, в семи — восьми от Рио-де-Жанейро и Пара. Куда-то пойдет теперь «Св. Анна»?
Я вышел на палубу в момент, когда за кормой обозначилась широкая, кривая дорога.
«Поворачиваем, — подумал я.
Солнце стояло высоко, почти в зените, но все же не трудно было заметить, что мы идем на юг, может быть, на юго-восток.
Значит, — в Америку? Что-то будет?
События не заставили себя ждать.
Матросы, стоявшие на палубе, тоже смотрели на солнце, заслоняя глаза рукой и бросив на время топоры, швабры, брандспойты. Затем они стали собираться в группы и сначала шепотом, а потом и громче, обсуждали смысл поворота на юг. Все понимали, что идти надо на север, в какую-нибудь ближайшую европейскую гавань, чтобы чиниться, грузить уголь и идти в Марсель, где хозяева, где можно сообразить, что делать дальше.
Я прошел на ют.
Здесь было пустынно, но через несколько минут показался Кованько. Он быстро подошел ко мне, взял меня под руку и стал взволнованно говорить:
— Николай Львович, матросы возбуждены. Теперь подымается такая буча, что влетит и правому и виноватому. Буря помешала нам говорить с капитаном. Надо это сделать теперь. Надо заставить рыжего черта бросить свои фокусы и идти в Европу. Пойдем сейчас! — Он потащил меня к шканцам, не спрашивая даже ответа.
Я молча двинулся за ним.
Уже под спардеком, подходя к другому концу коридора, мы услышали густую ругань и гул матросских голосов.
Кованько распахнул дверь на бак, и перед нами встали несколько фигур с лицами, устремленными куда-то кверху, и с поднятыми в возбуждении руками.
Кованько выставил голову наружу, но сейчас же отпрянул назад.
— Кажется, опоздали мы с вами, Николай Львович, — сказал он не то с досадой, не то с иронией. — Полюбуйтесь!