В полночь капитан поднялся на мостик и отдал приказ идти на SSW. Я понял, что курс взят на крайнюю западную точку французского побережья — остров Ушант.
Итак, значит, в Бискайю!
К концу вахты на мостик с большим трудом взошли две плотно закутанные фигуры.
— Кто здесь? — спросил я невольно.
— Мы с Загурняком, Николай Львович.
Я узнал голос Андрея.
— А что такое? Чего не спите?
— А вот не верит этот самый тюлень, Николай Львович.
— Во что не верит?
— А вот скажите: какой маяк это там мигает?
Я посмотрел вперед по борту. Едва заметной точкой вспыхивал в ночи крошечный огонек.
— Ушант, я думаю.
— Я ж тебе говорил, дурила! Ушан, а ты не верил. Пойдем в кубрик!
И оба удалились.
Я понял, что в матросском кубрике идет словесный бой. Андрей, неугомонный агитатор, все хочет склонить матросскую братву на выступление против капитана. Он доказывает, что мы идем в Америку, но ему не верят.
Маяк острова Уэссан прошел мимо нас в трех — четырех милях; я сдал вахту и отправился спать.
Но отдохнуть не удалось.
Едва я задремал, как снова проснулся. Удары волн в борта усилились и стали походить на выстрелы из пушек. Судно трепало и бросало во все стороны. Мой маленький будильник, уже однажды пострадавший во время шторма, упал мне на голову. На полу валялись карточки и книги. Их не удержали высокие бортики стола, поднятые по случаю качки.
Было ясно, что мы попали в ураган.
Одевшись, я попытался выйти на палубу.
Но это оказалось делом не легким. Двери прохода под спардеком, куда выходила моя каюта, были сорваны, и по всему коридору бушевала залетевшая с бака волна. Она, как таран, мягкий, извивающийся, но упругий, била в другую дверь, которая вела на ют. Два матроса пытались исправить поломку, но безуспешно.
Я сразу попал в воду. Волна обдала меня до пояса, но я все же решил выйти на ют. Однако и здесь открыть дверь удалось не сразу. Перевалившаяся через борт волна многопудовой тяжестью придавила дверь, и только тогда, когда ют пошел кверху, дверь открылась. Я вышел на палубу, но волна ветра сейчас же с несокрушимой силой приковала меня к переборке спардека. Только впиваясь руками в леера и поручни трапа, останавливаясь каждую минуту, чтобы отдохнуть от напряженных усилий, я медленно, но упорно продвигался к мостику.
Когда я очутился наверху под прикрытием рулевой будки, передо мной предстала знакомая картина вконец разбушевавшегося моря. Кругом танцевали, ходили, нарастали и опрокидывались покрытые облаками пены, широко разбежавшиеся и поднимавшиеся к самому небу волны. Нос судна то глубоко зарывался в борта этих волн, то взлетал над черной пропастью, дна которой не было видно. Гребень волны скатывался на палубу судна, грохотал и лязгал железом, перекатывался через спардек и рассыпался на юте, сбегая в разные стороны каскадами пенной воды. Иногда сбоку подбиралась высокая, неожиданно набухающая волна. Тогда черная труба парохода, словно рука утопающего, высовывалась из волн, наклонялась и казалось, судно вот-вот перевернется. Рулевой озверело крутил штурвал. Буря рвала и свирепствовала, не давала вздохнуть ни на секунду ни рулевому, ни вахтенному. Низкое зловещее небо дымилось. Клубилось и набухало горами пены море, и казалось, нет конца, нет края этой взбунтовавшейся стихии и никогда не кончится этот ад, никогда не уйти из этого круга бури, никогда и нигде больше не будет покоя, ясного неба, спокойной воды.
Это чувство знакомо только моряку. В эти часы самые крепкие морские волки клянут море, дают зарок не возвращаться больше в океан. Несбыточным сном кажутся уютный дом на суше и тихая, некачающаяся постель.
Гляжу на новый вал, встающий перед носом «Св. Анны». Он выше шестиэтажного дома. Его бока лоснятся, гребень бурлит. Приближаясь, он растет с угрожающей быстротой. Нос судна кажется перед ним жалкой игрушкой. Он упадет на палубу и сокрушит эти жалкие хрупкие доски, эти тонкие борта...
Вал прогрохотал, перекатился, рассыпался и ушел. Но за ним встает другой, еще выше. Может быть, это девятый? Но за девятым встанет новая волна, ему на смену, и так без конца. Часы идут, минуты, секунды тонут в напряженном ожидании исхода, но исхода нет. Кажется всем нам на судне, что его и не будет... Разве гибель...
Мозг соображает. Выдержит машина — будем целы, нет — погибнем. И в памяти встает вечное ворчанье старшего механика, который все говорит, что «машина дышит на ладан». Старший механик кажется теперь мудрейшим человеком.
Буря разорвала связь между отдельными частями парохода. Нужны нечеловеческие усилия, незаурядная смелость, чтобы пройти на бак или из машинного кубрика пробраться на шканцы. Кочегары идут в машинное отделение на вахту, ежеминутно хватаясь за леера, когда вал налетает на палубу, стараясь проскочить, когда отхлынет обратно в море пенный поток. Кок прекратил варку пищи, — камбуз так летает, что не держатся на плите сковороды, нельзя развести огонь. Хлеб и консервы заменили горячую пищу.
На мостике качает меньше, — здесь ближе к середине корабля. Но ветер проносится здесь с такой силой, что нельзя выставить лицо навстречу воздушной волне. Сырой воздух хлещет, бьет, сечет, словно чья-то широко размахнувшаяся рука. Водяные брызги залетают сюда каждый раз, когда встает и разбивается особенно высокая волна. Только в самой рубке у руля, под защитой стекла и стен, можно кое-как работать. Сюда с начала бури забрался капитан и не уходит вниз. Всякий, кто попадает сюда, предпочитает остаться на мостике, как ни тяжело коротать часы на ногах. Пугает обратный путь по трапу, по палубе, под ударами волн, под диким напором свистящего ветра.
К вечеру буря еще усилилась. Стонало, дрожало, летая с волны на волну, судно. О курсе, о том, куда мы идем, никто больше не думал. Не все ли равно?! Главное, нужно было держаться против волны. Пока руль в порядке и машина в действии, можно надеяться, что корабль устоит. Станет машина, ослабнет действие руля — и корабль, став бортом к многосаженной волне, перевернется и погибнет. Но машина пока работает без перебоев. Ветер все время с юга, и, следовательно, идя навстречу ему, мы продвигаемся куда-то в океан, но, куда именно, никто не знает, да и всем было не до этого. Глазов с большим трудом принес капитану термос с горячим кофе и коньяком, налитый еще вчера. Капитан так к не спустился вниз до ночи.
В мою каюту хлынула гулявшая по коридору волна, залила пол, замочила койку. Неприятно было вспомнить о разгромленной, неуютной, крошечной каморке. Волна забралась и в каюту старшего, и в помещение механиков. Кованько, который занимал каюту в другом, параллельно идущем коридоре, рядом с помещением арестованных и караула, избег этой участи.
Буря, не ослабевая, продолжалась и на другой день. Море неслось вдоль бортов, изрытое и взволнованное, низкие облака наклонялись к вершинам волн, все вокруг нас неистовствовало и бушевало, а мы жалкой щепкой носились по волнам и ждали гибели.
Барометр падал.
Еще день и еще ночь бушевала буря.
На четвертый день сломалась грот-мачта. Она с треском рухнула на командный мостик, ударила в крышу спардека и накренилась за борт. Вахтенные топорами обрубили ванты и бакштаги, и длинное крашеное бревно сорвалось за борт и мгновенно исчезло из виду. К вечеру ударом волны сорвало шлюпку. Дверь в коридор, починенная плотниками, опять была сорвана с петель и выброшена за борт. Теперь все каюты, выходившие в этот коридор, в том числе и моя, окончательно стали необитаемыми. Зная по опыту, что самое спокойное место на корабле в бурю — это машинное отделение, я взял одеяло и подушку и отправился вниз.
Сюда еще не залетала волна. Здесь на решетках над машиной уже приютилось несколько человек. Здесь меньше качало, и стук машины, огромного медного чудовища, методически перебиравшего поршнями и коленами валов, позволял на время забыть о свирепствовавшем наверху урагане. Шум машины заглушал вой, свист и визг воздушных струй, игравших, как на струнах, на тугих тросах и задувавших во все щели и углубления.
Идя на вахту и покидая теплый угол, люди прощались с соседями. Перейти каких-нибудь тридцать метров от кормы на бак было труднее, чем перейти вброд разлившуюся горную реку.
Поднявшись на мостик, штурманы и рулевые не уходили до тех пор, пока рубка не набивалась людьми до отказа, и капитан кричал, стараясь заглушить вой бури:
— Какого черта собрались все? Видите, — места нет. Идите в каюты.
— В каюты, — ворчал Кованько, — попробуйте-ка!
— Ну, куда угодно, хоть к черту в ад.
— Уже, кажется, приехали, — попробовал шутить старший.
А барометр все не поднимался. Буря, казалось, еще усиливалась, а люди и судно уже изнемогали в борьбе.
На шестой день залило и каюту Кованько. Очевидно, мачта, падая, повредила спардек и пробила щель в подволоке каюты. С одеялом и подушкой в руках Кованько стоял рядом со мной. Пострадал и машинный кубрик. Волна разбила выходную дверь и залила койки и пол, — кочегары и механики перебрались на решетки. На палубе теперь свободно гуляли волны; небо и море слились в один беснующийся клубок. Это было так страшно, что людей обуял ужас. Кок сидел на решетке в углу и выл, ворочая остеклянелыми глазами. На просьбы, крики и ругательства соседей он отвечал еще более жалобным воем. Фомин молился, стуча грязным лбом о железо решетки. Матросы лежали, уткнув в подушки желтые лица. Ни сухарей, ни консервов никто не ел. Никто больше не играл в карты, никто не шутил, не острил. И если в первые дни шторма многие еще храбрились, вспоминая пережитые бури, то на шестой день уже никто ни одним словом не заикнулся об урагане, как будто самое имя грозного чудовища было «табу».
Но буря не окончилась и на седьмой день. Она унесла еще одну шлюпку. Она, словно шутя, слизнула один из больших ящиков на баке. Она сорвала с петель вторую дверь в коридоре, и теперь волна гуляла под спардеком, перекатываясь без задержки с бака на ют, а на восьмой день Оська Слепнев, матрос второй категории, «сказочник», был снесен волной за борт на глазах у товарищей, когда он нес консервы из кладовой в машинное отделение. Волна сбила его с ног, но он не бросил ношу и не схватился за леера. Волна вспухла на палубе высоко поднявшимся валом и швырнула Оську за борт.
Никто не кричал «человек за бортом!», никто не бросился к шлюпкам, никто не завопил «полундра!» Человек погибал, а товарищи его угрюмо лежали на койках. Люди были бессильны ему помочь.