Сказал, что у тебя один шанс из десяти».
Он смотрит на меня. «Десять к одному. И ты не стал держать пари, верно? Держу пари, что не стал».
Я уверен: он понимает, что я знал с самого начала, шестое чувство подсказывало. Что я не загадывал, не надеялся.
Ты прав, Джек.
«Помоги-ка мне приподняться, Винс», — говорит он и хватает меня за руку, и я напрягаю ее, чтобы он смог подтянуться. Это, наверное, больно, с таким швом на животе, я вижу на повязке красное пятно, но он и не шелохнется, крепко держится, пока я свободной рукой поправляю подушки. Немного он теперь весит, наш Большой Джек.
«Так-то оно лучше», — говорит он. Но не успевает закончить, как у него начинается спазм — я вижу это по его задвигавшемуся горлу. Сейчас беднягу опять стошнит. Я хватаю новую картонную мисочку, держу наготове пеленку. Мне вспоминается время, когда Кэт была маленькой.
Он откидывается назад, вытирая губы. Я ставлю мисочку обратно. Можно было бы ожидать, что он будет меньше похож на себя, но это не так — наоборот, теперь он еще больше похож на себя. Как будто, когда тело отказалось работать, все перешло в его лицо, и хотя оно изменилось, стало совсем худым — кожа да череп, — это только помогает увидеть главное, точно кто-то включил внутри маленькую лампочку.
Я говорю: «Так зачем ты меня звал?» — будто я человек занятой и мне некогда тут рассусоливать. Неловко получилось.
Он глядит на меня. Смотрит прямо мне в лицо, словно тоже ищет там маленькую лампочку, словно ищет в моем лице свое, и я чувствую себя так, будто я пустой, прозрачный, потому что у меня нет его глаз, его голоса, его скул, его манеры выдвигать челюсть и глядеть прямо на тебя, даже ни разу не смигнув.
А будь все иначе, не было бы ощущения конца, потому что и конца этого не было бы.
Я чувствую, что я ненастоящий и никогда не был настоящим. Зато Джек настоящий — он более настоящий, чем когда-либо. Хоть и недолго ему осталось таким быть.
«Я хочу, чтобы ты дал мне взаймы», — говорит он.
«Наличными?» — спрашиваю я.
«Наличными», — говорит он.
«Тебе нужны наличные?» — спрашиваю я.
Он трогает ящик своей тумбочки. «Тут у меня бумажник, вместе с часами и гребешком». Он слегка выдвигает ящик, этак осторожно, будто по секрету. Точно прячет там самое дорогое.
Я спрашиваю: «Хочешь, чтобы я положил туда денег?»
«Да, сынок», — говорит он.
Но у меня такое чувство, словно теперь я его отец. Пора спать, Джек, хватит кувыркаться, я пришел сказать бай-бай.
Я гляжу на него, пожимаю плечами и лезу во внутренний карман, но он хватает меня за руку. И говорит: «Мне нужна тысяча фунтов».
«Тысяча фунтов? — говорю я. — Тебе нужна тысяча?»
«Скажем так — к пятнице, — говорит он. — И чтоб никому ни словечка».
Он смотрит на меня, а я — на него. Он держит меня за руку. И говорит: «Не спрашивай меня, Винс, не спрашивай. Это просьба, а не распоряжение».
Я гляжу на него. Над его изголовьем висит плакатик: «СОБЛЮДАЙТЕ ТИШИНУ». И спрашиваю: «Взаймы, значит?»
Рэй
«Смелей, Рэйси, — говорит он. — Бери вожжи. Папка разрешает».
На телеге, прямо за сиденьем, была доска с надписью: «Фрэнк Джонсон — сбор металлолома», и иногда он разрешал мне прокатиться вместе с ним, просто так. Но он говорил, что собирать металлолом не мое дело. Что я должен пойти на сидячую работу, с моими-то мозгами, и я так и не узнал, в чем тут была причина: то ли в моей хилости, то ли в мозгах, а может, и в том, что он считал сидячую работу более благородным призванием. Впрочем, если б я даже был горой мускулов, это ничего бы не изменило, он все равно не давал бы мне разгружать телегу. Для этого у него имелся Чарли Диксон.
Он и сам не был таким уж силачом, просто долговязый, и все его туловище словно болталось на его собственных плечах, как плащ на вешалке, — так и хотелось укоротить его на дюйм-другой. Потом я часто удивлялся, как такой верзила мог произвести на свет малявку вроде меня, и гадал, не было ли тут греха: матери-то я не помнил.
Не то чтобы он стыдился своей профессии — сборщик металлолома. Не старьевщик все-таки. Он не орал до хрипоты, разъезжая на своей телеге, да и не смог бы орать, с его-то слабой грудью. И не навязывался людям, а работал по уговору, по контрактам. Но тем не менее.
И я пошел работать в страховую компанию. Он гордился, что меня взяли рассыльным. И собой гордился, что сам себе начальник. Начальник над грудой железа. Потом наступило военное время, сбор металлолома стал важным делом, и лишняя пара рук вроде моих ему здорово пригодилась бы, но мне пришлось переквалифицироваться из рассыльных в солдаты. Он говорил: «Да тебя и не возьмут, такую кроху». Но меня взяли. Тогда он сказал: «Ну что же, зато тебе легче будет не высовываться. Вот мой совет: не высовывайся». Я так и делал. И пережил войну — а вот он нет. Виновата была не бомба, а его грудь. Но я все равно вернулся в свою контору. После маршей по пустыне с Джеком Доддсом я снова пришел работать туда же, в Блэкфрайарс. У меня был двор и домишко, не пострадавший от налетов, — две комнаты внизу, две наверху. Двор я сдавал Чарли Диксону, и это гасило расходы на дом. Человек с собственностью, скажете вы, но я каждый день ходил на работу, как обычный служащий. Наверное, я уже тогда понимал, что это без разницы, поскольку то, чем ты занимаешься, и то, чем ты живешь в мыслях, совершенно разные вещи. Но, с другой стороны, это было и в память о нем, как будто он смотрел на меня оттуда.
Он разрешал мне чистить конюшню и кормить Дюка, а еще, иногда, прокатиться с ним на телеге. Только не грузить металлолом. Цок-цок, цок-цок. Потом пришел день, когда он доверил мне вожжи, я взял их и полегоньку выучился править запряженной в телегу лошадью. «Не дергай их, — говорил он, — просто потряхивай и щелкай языком, как будто только собираешься дернуть». А я так и не сказал ему, что эта работа как раз для малышей, только для малышей. В смысле, управляться с лошадьми.
Мы в Бермондси, Рэй. Это тебе не Аскот. [4]
По-моему, именно на телеге, когда я сидел рядом с ним, глядя на зад Дюка, меня начали посещать грязные мысли о женщинах. Это было что-то, к чему мне предстояло перейти. Как будто женщины были какой-то другой разновидностью животных, с которыми я еще не научился ладить. Но переход оказался не таким простым, и однажды в воскресенье, когда я пригласил Дейзи Диксон посмотреть Дюка, зная, что отец уехал с ним по сверхурочному вызову, обнаружилось, что запах конского навоза и мочи почему-то не пробуждает в ней животную натуру. Я не добился желанного результата, хотя заранее подстелил там чистой соломки. Я сказал: «Сюда никто не придет». А она вдруг окрысилась: «Ну и куда мне теперь девать весь этот сахар?»
Потом, через десять лет, когда мой отец уж давно помер, приходит ее младшая сестренка Кэрол и спрашивает меня, не собираюсь ли я продавать двор, потому как ее папка не знает, стоит ли ему покупать грузовик, ежели некуда его ставить. Я думаю: а отчего бы Чарли не спросить самому? И еще думаю: а знает ли она, что мне всегда нравилась Дейзи? Что ей Дейзи рассказывала? И думаю, когда она наклоняется, чтобы прибавить газ на плите: а попка-то у нее аппетитная.
Это был лошадиный мир, вот что это было. Когда я вспоминаю, как сидел рядом с ним на телеге, я думаю не о металлоломе, не о меди, или бронзе, или свинце, или чугуне. Я думаю о Дюке. Думаю о жизни кучеров и мелких торговцев. Я вижу, как он наклоняется вперед, локти на коленях, после того как я забираю у него вожжи, и начинает вертеть головой, точно раньше у него не было времени оглядеться вокруг. Вижу, как он почесывает шею и поправляет кепку. Вижу, как он закуривает — что нам грудь, однова живем, — и делает первую затяжку, выпятив нижнюю губу, а потом потирает подбородок кончиком большого пальца той руки, в которой держит сигарету, и проводит подушечкой этого пальца по лбу, и я знаю, что делаю все то же самое, помимо воли, те же жесты, те же движения.
Не надо мне было продавать двор Винсу.