хорошо напишет что-либо, подписывается полностью: Корней Чуковский. А как только слепит дрянь, так застыдится и выходит на люди в сокращении — Корнейчук».
Среди драматургов иерархия устанавливается несколько иначе, — не унимается Крон.
«Для этого существуют обзорные статьи. Подписывают эти статьи обычно никому неведомые люди, но это неважно, так как пишутся они от имени народа. «Народ знает и любит таких писателей, как…» «Не выполняют своего долга перед народом такие писатели, как…». «Народное признание получили такие пьесы, как…». «Народ отверг такие пьесы, как…». За этой магической формулой, полностью освобождающей от аргументации, следует перечень фамилий или названий».
Читатель смеялся, а ведь ничто так не убивает, как смех.
Убивалось не что-либо безобидное, а сталинщина, которая умеет, как прижатая к земле бешеная собака, вдруг извернуться и укусить.
Крон знал это, как знала и вся редколлегия, и хотя Александр Крон тоже был знаменит и удостоен почестей, все равно он нашел в себе мужество сказать: «Иду на вы!»
«Если рассматривать драматургию как часть большой советской литературы, то нет серьезных оснований загонять ее в карцер», — заключил он.
Статья Александра Крона вызвала такую же панику, как рассказ Александра Яшина. Я случайно оказался на приеме у секретаря Московской организации С. П. Надежды Чертовой (и фамилию-то Бог дал руководителю литературы — Чертова!), когда к ней позвонили по поводу предстоящего обсуждения «Литературной Москвы». Звонил Лесючевский, руководитель писательского издательства. Палач — палачу.
На столе Чертовой лежали гранки третьего номера «Литературной Москвы», которому уж не суждено было увидеть свет. Я никогда не забуду, как она вскричала в телефон: «Обсуждение проведем на железной основе».
Литература, как известно, на железе не произрастает.
А лексика-то, заметим, какая у пестунов поэзии и прозы. С годами выработалась особая, погромная. Язык доносчиков и исполнителей приговоров! Язык — шило в мешке. Как ни прихорашивайся, выдает немедля.
Ужас Хрущева перед венгерским восстанием, его убеждение, убеждение невежды, что все беды от писателей: в Венгрии — от писательского клуба «Петефи», в России — от московских писателей, — этот ужас придавал силу и наглость всем чертовым и лесючевским, несть им числа…
«Литературная Москва» казалась им гремучей змеей, заползшей в их просторные, добротные квартиры. И ядовитей всех жалили, конечно, яшинские «Рычаги». Их склоняли на всех собраниях, на них натравили всех бездарей, всех современных булгариных и гречей; были сдвинуты все «рычаги».
Бог мой, как испугались маленького рассказа «номенклатурные» руководители России! Как забегали в ЦК, вспоминая уж отставленную было терминологию сталинщины: «Идеологическая диверсия!» Как, затрезвонили «вертушки» — спецтелефоны; забегали курьеры, словно война началась и нужно дать отпор немедля, сегодня — завтра будет поздно…
Рассказ Яшина имел ошеломляющий успех — у читающей России. Он многим помог разогнуться, осознать происходящее. Иным позволил додумать все до конца. Это не так-то просто для людей, задавленных годами дезинформации.
Именно этот рассказ оказался ударным, несмотря на «смягчающие» вставки «соавтора» — эти оспины времени.
«Оспины» просто не заметили, — кто осудит поэта, который не хочет, чтобы его тут же, немедля потащили на Лубянку от шестерых детей и рано поседевшей жены Златы Константиновны, тоже поэта, и поэта талантливого, опоры дружного, по-крестьянски сердечного семейства? Власти принялись добивать эту семью и вскоре добили. Но к этому мы еще вернемся. Обязаны вернуться…
До рассказа «Рычаги» я не был знаком с Яшиным лично. Изуродованная цензурой поэма «Алена Фомина», за которую он получил Сталинскую премию, не вызывала никакого желания сближаться с ним. Прочтя «Рычаги», я подошел к нему в Союзе писателей, пожал руку, поздравил. Мы спустились в буфет, разговорились; я рассказал о своих заботах, как два года «пробивал» статью о том, как отучают думать на кафедрах марксизма, сколько же лет буду пробивать роман на ту же тему?! Мы стали друзьями, оказалось, что мы думаем об одном и чувствуем одинаково; позднее, когда меня исключали из партии за выступления против цензуры и сталинизма, его вызывали в высокие инстанции как свидетеля; он был свидетелем защиты.
Трагически сложилась судьба Александра Яшина, оказавшегося как бы во главе прорыва… Вологодский крестьянин, он был и похож на крестьянина, высокий, ширококостый, лицо лопатой, доброе и сильное.
Уж как его били после «Рычагов», как грозили, а он раскинет, бывало, локти на трибуне и, с усмешечкой: — Я думал, вы мне спасибо скажете, а вы… на тебе! Вроде Иванушки-дурачка. Только не выходило у него никак — под Иванушку-дурачка прикинуться. Усмешечка слишком откровенная, глаза с хитроватым крестьянским прищуром, пронзительно-умные.
И писать он продолжал, не отступая; что-то пробивалось в печать, большинство рассказов и стихов так и осталось в ящиках письменного стола: поздний Яшин, неуступчивый Яшин интересен и нов в каждой своей работе: в рассказах «Вологодская свадьба», «Угощаю рябиной» и др.
Жизнь его сложилась трагично, в дни оголтелой травли он оказался вдруг, на короткое время, вне семьи, увлекся поэтессой Вероникой Тушновой, которая не испугалась всей этой бряцающей стальной громады, подминавшей Яшина, и вступилась за него…
С ней покончили тут же. Не привыкшая к подлым выпадам, ударом из-за угла, она заболела и умерла.
Яшин умирал дольше, мучительнее. Дружная яшинская семья не могла перенести ухода отца. Даже на короткое время. Шестнадцатилетний сын Яшина застрелился в пустом кабинете отца. Это так потрясло Александра Яшина, что он и сам заболел и — больше уже не вышел из больницы.
Половина Союза писателей ходила к нему в раковый институт. Он держал, в последние свои часы, Злату Константиновну за руку, плакал и казнился…
7. Осень антисталинского года
Вслед за бесстрашной «Литературной Москвой», до разгрома которой оставались считанные месяцы, двинулся в наступление и журнал «Новый мир».
Константин Симонов, тогдашний редактор журнала, слов нет, никогда бы не начал первым. Но вокруг так забурлило, что промолчать он не мог, да и не хотел. Думаю, он тоже поверил в возможность перемен.
Тем более, что он симпатизировал, всю жизнь симпатизировал смельчакам — как правило, тайно. Когда Александра Яшина после «Рычагов» пытались удушить голодом, прислал он Злате Константиновне тысячу рублей. Ничего это не стоило ему, миллионеру, да только почему-то другие писатели-миллионщики не прислали ни гроша. Растроганно, со слезами на глазах рассказывала нам Злата Константиновна о симоновском даре, который помог выжить. Но это позднее.
А тогда, в конце лета, казалось, наступила новая эра: в одном и том же номере «Нового мира» увидел свет рассказ «Собственное мнение». Даниила Гранина и началась публикация романа Владимира Ду-динцева «Не хлебом единым».
Ранее появилась повесть «Ухабы» Владимира Тендрякова, наиболее художественно завершенное и, пожалуй, самое глубокое произведение антисталинской литературы.
А прошел всего-навсего один год надежд. Один-единственный год. Даже, как известно, не полный год; осень наступила не только в багрянце лесов, но и в крови венгерских повстанцев, которых, по убеждению Хрущева, как известно, взбунтовали поганцы — венгерские писатели — «Клуб Петефи»…
После расстрелов в Венгрии и советские протестанты-литераторы, едва родившись, оказались под