Распаявшийся старый, никому не нужный самовар, лежал на боку, вот так же лежал, как этот приехавший большой начальник. В дороге «расклеился» начальник и тоже никому не был нужен в родной деревне.
Мать ждала-ждала сына, ждала много лет, он оторвался не только от деревни, даже от матери. Он и общего языка найти ни с кем не может, словно из другого государства приехал. Вот какой разговор произошел между крестьянкой, знавшей его мать, и этим бывшим крестьянским парнем.
«Ждала она меня?» — спросил он.
«Да нонешний год молчала, а летось, когда приехать сулились, сильно ждала. Все, бывало, говорит: «Вот ноне, вот ноне». Потом-то притихла уж. Но только не обижалась, нет. Понимала тоже, легко ли такому занятому человеку оторваться… Из наших, деревенских, вы, небось, дальше всех пошли… — Заварив чай, она поставила перед ним чашку и подсела к столу. «Вот что я у вас спросить хотела, — продолжала она. — Верно ли, нет ли ноне сделали с нами? Мы сегодняшний год конопли сеяли, семьдесят четыре гектара. Только посконь зацвела, а тут, глядим, яровые созрели. Мы было жать да скирдовать, а нам молотить велят да вывозить. А посконь, если ее вовремя не убрать, так ведь и матерки не жди…»
«Она думает, от меня все зависит», — растерянно думал Варыгин, стараясь припомнить, что такое эти «посконь» и «матерка» и какая между ними связь. Но припомнить так и не мог.
«Вопрос политический, — проговорил он вслух. — На первом месте у нас всегда должно стоять государство. Все зависит от уровня сознательности масс». Он замолчал, чувствуя, что говорит не то».
Даже он почувствовал, — что же говорить о читателе?! Читатель давненько видел вокруг себя таких Варыгиных. Он и в послевоенной литературе их встречал, еще у Веры Пановой. Поосторожней писала Вера Панова своего Листопада, так ведь и время было другое.
С Варыгиным осторожничать нечего. Оказалось, он не только бездушен, он и языка народа не понимает, вовсе не понимает, точно из другого мира.
Осталось, сообщает автор, у него только чувство вины и вопрос этот: «Верно ли, нет ли с нами сделали?»
Хо-ороший человек, из народа…
Во второй книге снова напечатан Николай Заболоцкий 43. Целая подборка стихов ожившего поэта, среди них три строфы:
Это стихотворение, по-видимому, не нуждается в комментариях. И в «Литературной Москве», и позднее появляются такие стихи мастера, который не верит теплу и даже той оттепели, которая, по общему мнению, наступила.
Так и не оттаял этот крупнейший поэт, так и умер, тоскуя о том, что у него нет панциря, чтоб вынести холода…
В том же номере «литературной Москвы» Илья Эренбург представляет советскому читателю Марину Цветаеву. Да, именно представляет. Как новичка. К этому времени целые поколения уж и имени ее не слыхали…
Да и кто посмел бы рассказать им о поэтессе, которая, вернувшись на родину, — повесилась?.. Демонстративно, что ли?..
Это был прорыв. Сквозь глухой запрет. Каждый торопился внести свою лепту.
Так начал Илья Эренбург свою статью о поэзии Марины Цветаевой.
Он привел стихи Марины Цветаевой, написанные ею в двадцать лет.
Он торопился; погибла Цветаева, как погибли до нее все лучшие поэты России, погибли и ее книги, а для новой России — и не рождались. Он сам был немолод — торопился: ведь она кричала то, что хотелось крикнуть и ему, вот уже много лет:
Конечно, разъяснял он, это она о фашизме, о немецком.
О сталинщине пока что дозволялось говорить лишь Хрущеву. В закрытом докладе. На закрытом заседании. Закрытого съезда.
Но Россия научилась, давно научилась читать между строк…
«Литературной Москве» мы обязаны тем, что Россия потянулась к неведомому ей поэту, — вся читающая Россия, а не только тоненькая пленочка интеллигентной элиты, листавшая самиздат.
«Иду на вы!» — словно бы воскликнула заждавшаяся своего часа редколлегия, публикуя критические эссе и статьи, среди которых сильнее других — статья драматурга Александра Крона о разгроме театральной жизни страны». Статья обвиняла власть предержащую в «замазыванш существующих противоречий» под лозунгом консолидации. Лозунг был дейстаительно подлым, требующим объединяться с палачами.
Вот как пишет Александр Крон: «Глубочайшая неправда, что так называемая теория бесконфликтности рождена в среде творческих работников. С таким же успехом можно утверждать, что мысль о запрещении учения Дарвина родилась в среде биологов». Так прямо ЦК партии еще не обвинял никто… Это была новая высота, с бою взятая творческой интеллигенцией. Именно на этой высоте и родилась крылатая фраза, облетевшая Москву: Каждая установка вызывает остановку».
Александр Крон пишет о редакторе, который стал вроде караульного.
«Выглядит это так, будто у книги есть командир и комиссар». «Искусство знает только одну законную иерархию — это иерархия таланта».
Каково было услышать такое находящимся на вершине литературной иерархии, всем этим сурковым, фединым, Грибачевым, корнейчукам; по поводу последнего, к примеру, гуляла сердитая шуточка: «Когда