Учителя записывали дословно, особо вредоносными в те дни считались исследования, в которых находили воздействие идей Байрона на Пушкина.

И тут мы столкнемся с поразительным, возможно, уникальным обстоятельством. Кроме Фадеева, Симонова и еще двух-трех имен, к которым мы вернемся, основными исполнителями сталинских погромов 1946–1953 годов были известные писатели, которые никогда не существовали.

Анатолий Суров — полуграмотный, вечно пьяный «охотнорядец», никогда не скрывавший своих пристрастий. Позднее специальная комиссия Союза писателей установила, что он не написал ни одной строки. За него «творил» писатель Я. Варшавский, отовсюду изгнанный голодавший «космополит». А. Суров нанял его для «творческих нужд»…

Суров был лишен авторства. Но, конечно, пропасть ему не дали, определили на руководящее место во Всесоюзном радиокомитете…

Аркадий Первенцев — фигура не менее зловещая. Двоюродный брат Маяковского, огромный, бритоголовый. «Шофер из душегубки» — называли его тогда.

Первую книгу Первенцева «Кочубей», изданную в 37-м году, начисто переписал литературный редактор. Она отличалась по художественному уровню от всех других созданий Первенцева настолько, что и без того становилось совершенно ясно: «Кочубей» написан другим человеком…

Скольких людей погубил этот несуществующий писатель, писатель-призрак, кричавший на талантливых критиков — профессоров университета: «Долго ли будут они своими мышиными зубками, своими ядовитыми чумными зубками подтачивать здание советской драматургии?!»

Орест Мальцев — фигура фиктивная до такой степени, что даже в справочнике Союза писателей о лауреатах Сталинских премий, в графе «за что получена Сталинская премия» — прочерк…

Хотя известна и его книга, и рыжеватый инвалид войны Володя Гурвич, сын одного из основателей американской компартии, которого по заведенной МВД схеме вначале выталкивали с работы, а затем выселяли вместе с матерью из Москвы как тунеядца…

Чтобы не умереть с голода, Володя Гурвич схватился за первую попавшуюся работу — писал заказанный Оресту Мальцеву роман «Югославская трагедия» — о «кровавой собаке Тито»… Когда с Тито помирились, роман изъяли из всех советских библиотек, и Орест Мальцев оказался писателем — лауреатом Сталинской премии без единого литературного труда…

Писатели, которые никогда не существовали, стали «опричниками» Фадеева и Симонова…

Литературная опричнина губила советскую литературу с яростью.

…Их было более шестисот — ни в чем не повинных писателей, которых Союз послушно отдал их тюремно-лагерной судьбе…», — повторяет Солженицын в своем письме IV съезду СП официальные данные, объявленные в свое время с трибуны Союза писателей.

Как видим, и Солженицын еще не знал в те дни всей правды.

Союз писателей не только «отдал», он и заталкивал литераторов в тюрьмы. А от вернувшихся с каторги ссыльных бедолаг требовал молчания или предательства.

Увы, и это не дурной сон…

Целая бригада симоновцев (Н. Дроздов, завпрозой в симоновском «Новом мире», с сотоварищами) начисто переписала рыхлые записки бывшего заключенного В. Ажаева, изданные на периферии; автор превратил в них начальника концлагерей Барабанова, которого зэки и охрана боялись как огня, в героя вольной советской жизни — Батманова. Симонов с энтузиазмом поддерживал ложь: магистральный трубопровод в ажаевской книге, после всех исправлений, по-прежнему прокладывали не несчастные, голодные, полумертвые зэки, которых автор предал, а исключительно счастливые советские граждане. Симонов бдительно просмотрел готовую рукопись: не остались ли лагерные «намеки», ненужные психологические ассоциации и пр.; и Василия Ажаева, тихого, болезненного зэка-«вольноотпущенника» восславили — за молчание. За молчание и робость определили главным в витринный журнал «Советская литература на иностранных языках», где, как известно, главный не решал ничего.

Он был осчастливлен, Василий Ажаев, а жить больше не мог: умер от инсульта и прочих болезней, приобретенных на каторжных работах.

Ажаевский же архипелаг ГУЛАГ стал, благодаря Константину Симонову, всемирно известным апофеозом свободного труда в свободной стране — нашумевшим романом «Далеко от Москвы», удостоенным Сталинской премии первой степени.

Это, пожалуй, было рекордом фальши. Рекордом фальши в эпоху кровавых фальсификаций.

Симоновы, как видим, не только заталкивали писателей в тюрьмы, но и в случае нужды срочно создавали, за них или «помогая» им, «новый социалистический эпос», а затем били — по этому поводу — годами в литавры, чтобы заглушить побеги писателей-смельчаков из конвоируемых колонн.

Чтобы смельчаки забывались. Чем быстрее, тем лучше… И, надо сказать, это Симоновым удавалось.

6. Самиздат при Сталине (1945 — 53 гг.)

Казалось бы, бессмысленно говорить о самиздате в послевоенные годы. При Сталине. Какой, в самом деле, возможен самиздат в годы тотального террора, когда не только за еретическую строчку, но и за анекдот, за намек, за усмешку сажали в тюрьмы и — расстреливали! Расстреливали и без всякого повода — до сих пор старшее поколение никак не отойдет от леденящего страха…

Мог ли тогда появиться самиздат, коль и авторы его — смертники, и читатели — почти смертники?

Тем не менее самиздат существовал.

Среди московского студенчества, к примеру, непрерывно циркулировали напечатанные на пишущих машинках стихи. Без имени авторов. Содержания порой самого невинного… И лишь тот, кто тебе вручал, говорил вполголоса: «Это — Марина Цветаева».

Так как имя Цветаевой было известно, по крайней мере, из куцего курса современной литературы, где Марине Цветаевой отводилось несколько строк, начинавшихся с отрицания «Не» — «Не признала, не согласилась, не ужилась», — то все, без возражений, брали и порой тут же, на лекциях читали, так и ходили листочки вдоль скамей Коммунистической аудитории, в которой преподавалось в тот час что-либо законопослушное, тягучее, как зевота.

Я помню, как меня ударило в сердце, в тот первый послевоенный год, стихотворение Марины Цветаевой на измятом тетрадном листочке, переписанное от руки полудетским почерком:

Тоска по родине! Давно Разоблаченная морока! Мне совершенно все равно, Где — совершенно одинокой Быть, по каким камням домой Брести с кошелкою базарной В дом, и не знающий, что мой, Как госпиталь или казарма… Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст, И все равно, и все едино. Но если по дороге куст Встает, особенно — рябина!..

У знакомых, которые дали мне стихотворение Цветаевой «Тоска по родине», я попросил неуверенно еще «что-либо», и вот мне вручили полуслепые экземпляры, шестые или седьмые копии стихов Марины Цветаевой и Мандельштама, без имени авторов.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату