растерянность Павла. Боится Сибирь голодной участи Вологды…
И вместе с тем Павел… завидует молодежи, которой «и в голову не приходит сомневаться. Как делают — так и надо. Построили поселок тут — тут ему и следует стоять… Все, что ни происходит, — к лучшему».
Философия вольтеровского Панглоса, и в минуту насильственной смерти твердившего: «Все к лучшему в этом лучшем из миров», стала подлинной бедой России. Да и не только России, бедой всего мира, на который могут бросить эту молодежь, отученную от сомнений.
Как относится к молодежи Валентин Распутин? Он презирает паренька, которого записали Никитой, а все, даже мать, называли Петрухой, — за никчемность, Петруха первым сжег свой дом, оставив мать без крова, а потом с радостью пошел в профессиональные поджигатели: много деревень на Ангаре в ту пору надо было сжечь, развеять по ветру.
Автор с откровенной иронией относится к Клавке Стригуновой, которая твердила, что давно надо было утопить Матеру. «И ждала, не могла дождаться часа, чтобы подпалить отцову-дедову избу и получить за нее оставшиеся деньги…»
Но вот явился из города Андрей, сын Павла. Уж и в армии побывал, и на заводе поработал. Статным стал парнем, крепким, уверенным в себе. Герой вполне положительный.
Однако автор не с ним. Сомнения в этом, пожалуй отпадут, если задержаться на одном абзаце, в котором описывается отъезд Андрея. Да не куда-нибудь, а на Великую Стройку. Про эту стройку газеты пишут. Мол, передний край коммунизма. Хочется Андрею на передний край коммунизма. Правда, именно этот «передний край» и утопит Матеру, да что с того…
«Утром, в отъезд, Дарью обидело, что Андрей стал прощаться с ней в избе, не хотел, чтоб она проводила его до лодки… Но сильней и больней этой обиды была другая, которую и назвать нельзя, потому что нет для нее подходящего слова. Ею можно только мучиться, как мучаются тоской или хворью… Она помнила хорошо: со вчера, как приехал, и по сегодня, как уезжать, Андрей не выходил никуда дальше своего двора. Не прошелся по Матере, не погоревал тайком, что больше ее никогда не увидит, не подвинул душу… ну, есть же все-таки, к чему ее в последний раз на этой земле, где он родился и поднялся, подвинуть, а взял в руки чемоданчик, спустился ближней дорогой к берегу и завел мотор.
Прощай и ты, Андрей. Прощай. Не дай господь, чтобы жизнь твоя показалась тебе легкой».
Оказалось, что и бездумный Петруха, пьянчуга и пустельга, и обстоятельный и идейный Андрей, положительный герой советской прозы, скроены на одну колодку. Нет у них корней. Ничего им не дорого…
Незадолго до своего торопливого отъезда Андрей спрашивает бабку свою: отчего она всех жалеет? «Ты говорила: маленький он человек. Слабый, значит, бессильный или что?»
Не может поверить в это Андрей, выпытывает у бабки, что она там бормочет, и начинается тот философский разговор, который был оборван в русской литературе более чем полвека назад. В какой-то мере с легкой руки М. Горького, еще на заре революций провозгласившего: «…Человек!.. Не жалеть… не унижать его жалостью…», «Правда выше жалости…»
Впервые зазвучала как естественная потребность тема жалости. Крестьянской, христианской жалости.
«А как его, христовенького, не жалеть», — говорит Дарья… «Какой был, такой и есть. Был о двух руках-ногах, боле не приросло. А жисть раскипяти-и-ил… страшно поглядеть, какую он ее раскипятил… Он думает, он хозяин над ей, а он давно-о-о уж не хозяин… Пуп вы щас не надрываете — че говорить! Его-то вы берегете. А что душу свою потратили — вам и дела нету. Ты хошь слыхал, что у его, у человека-то, душа есть?.. Машины на вас работают. Но-но! Давно ж не оне на вас, а вы на их работаете — не вижу я, ли че ли?..
Она, жизнь ваша, ишь какие подати берет: Матеру ей подавай, оголодала она. Однуе бы только Матеру?! Схапает, помырчит-пофырчит и ишо сильней того затребует. Опеть давай. А куда деться: будете давать. Иначе вам пропаловка…
Путаник он несусветный, человек твой. Других путает — ладно, с его спросится. Да ить он и себя до того запутал, не видит, где право, где лево. Как нарочно, все наоборот творит.
А сколь на его всякого направлено — страшно смотреть. И вот он мечется, мечется… А ишо смерть… Как он ее, христовенький, боится! За одно за это его надо пожалеть…»
Вместе с монологом старухи Дарьи, изредка перебиваемым самоуверенными репликами Андрея, входит в книгу еще одна тема России: отсутствие преемственности, опыта духовной жизни, традиций. Все срезано. Так срезают на покосе траву.
И потому нестерпима горечь Дарьи, остра ее боль:
«И кажется Дарье: нет ничего несправедливей в свете, когда что-то, будь то дерево или человек, доживает до бесполезности, до того, что становится оно в тягость…» К чему искать какую-то высшую правду, если проку от тебя нет сейчас и не будет потом. «Правда в памяти. У кого нет памяти — у того нет жизни».
Валентин Распутин, как видим, разошелся не только с Федором Абрамовым, герои которого жили надеждой на перемены. Но и с другим талантом, рожденным Вологдой, — Василием Беловым. Старики Белова — и Алеша Смолин, и Авинер Козонков — сетуют на людскую неправду. А где она, их собственная правда?..
В отличие от В. Белова В. Распутин и еще несколько писателей помоложе ищут точку опоры в «крестьянской старине»; в ее моральных твердынях… Как обессилевшие пловцы, они пытаются нащупать твердую почву под ногами, — процесс этот ныне столь значителен и противоречив, что, безусловно, требует специального изучения: тропа ведет к духовным сдвигам глубинной России…
Валентин Распутин отыскал свою точку опоры. В старухе Дарье.
Однако вся мудрость Дарьи, весь ее духовный опыт не нужны строителям новой жизни, как не нужен и остров с богатой, плодоносной землей…
Книга сразу выходит за рамки «крестьянской темы» и даже темы России и становится общефилософской, общечеловеческой.
Общечеловеческой правды в советской литературе, как известно не существует. Она обругана там как «абстрактный гуманизм». Царит правда классовая… Сибирская старуха Дарья выражает самые сокровенные мысли Распутина. Архаичный язык Дарьи, как и язык всей повести, также заслуживает особого исследования. Язык как самозащита таланта, а не только как характеристика героев, скажем, крестьянина, заметившего в сердцах библиотекарше, которой Матера не дорога: не на земле работала, а всю жизнь «по читальням мышковала».
Автор, вместе с Дарьей, ищет правды. В чем же она, правда?
А в том, что вся Россия — потоплена: под водой народная память, традиции, стремления, милосердие…
Не щадит автор даже Павла — сына Дарьи, хотя он лучше других.
«После войны за долгие годы он (Павел) так и не пришел в себя, и мало кто из воевавших, казалось ему, пришел…» Все делают люди, что надо, но «как бы после своей смерти или, напротив, во второй раз, все с натугой, привычностью и терпеливой покорностью».
В последние дни Матеры это проявилось особенно остро:
«Павел со стыдом вспомнил, как он стоял возле догорающей своей избы и все тянул, тянул из себя, искал какое-то сильное надрывное чувство — не пень ведь горит, родная изба — и ничего не мог вытянуть и отыскать, кроме горького и неловкого удивления, что от здесь жил. Вот до чего вытравилась душа».
Ну, а кто же тогда во главе жизни? Кто командует, грозит, топит? Председатель поселкового совета Воронцов. По имени-отчеству его величает только Петруха. Остальные — Воронцов да Воронцов…
Знакома читателю эта фамилия — Воронцов. Писатель Павел Нилин, в своей широкоизвестной повести «Жестокость», дал ее главарю бандитов. Воронцов убивал и правого, и виноватого. Глумился над сибирскими крестьянами, среди которых прятался, донимал их поборами.
И вот снова, двадцать лет спустя, вынырнула в книге сибирского писателя памятная фамилия. Случайно ли?
Случайных фамилий, по моему убеждению, в книге нет. Вместе с Воронцовым прикатил на Матеру начальник, который топит не одну лишь Матеру. Десятки деревень, кладбищ, лучшие поля. Начальник в