назойливым, а затем и невыносимым; он давил мне на голову свинцовым грузом, казался таким липким и мокрым, словно в лицо плеснули какой-то кислятиной, и таким едким, что ноздри горели.
И когда наконец глаза мои вновь открылись и узрели, что сия удушающая пелена раздвинулась, как театральный занавес, ошибки быть не могло: я уже хорошо понимал, что именно предстало передо мной на сей грязной сцене.
VI
То была куча дерьма.
Невероятно огромная.
Наверное, самая большая куча свиного дерьма на всей планете в то утро, что я вынужден признать с некоторым благоговейным трепетом. А может, не только в то утро, но и за всю историю мира. Она являла собой по-настоящему поразительное зрелище, и при виде её было не так-то просто примириться с мыслью, что это всего лишь свиное дерьмо. В алых лучах раннего зимнего утра она скорей напоминала какой-то светящийся обелиск из фекалий, окутанный курящейся дымкой. Она вполне сошла бы за грандиозный золотой самородок, стоящий несметных денег, не торчи у самого его подножия грязная, напрочь утратившая блеск, но столь узнаваемая пряжка — да, та самая, не так давно починенная, а теперь сломанная опять оловянная пряжка от башмака.
Я вскарабкался на ограду и присмотрелся получше. На пузырящейся, словно взбитой мутовкой почве вокруг кучи сияющего свиного дерьма я увидел остатки некоего вакханального разгула: обрывки рубашки (запятнанные кровью), фалду фрака (оторванную), синий шёлковый рукав (распоротый) и половинку грязного шёлкового носового платка (покрытого слизью вроде слюней).
Затем я заметил то, что, к сожалению, сильно напоминало человеческую берцовую кость. Другие окровавленные, заляпанные грязью кости. Рёбра. Бедренные кости. А затем и прочие, помельче. Кости голени. Кости предплечья. Позвонки. Потом я разглядел и огромный окровавленный череп, напоминающий гигантский жировик, — он лежал на боку, подобно поверженному идолу с островов Тихого океана.
Каслри пукнул, и до меня вновь докатилась мощная волна сладко-кислого запаха; тут-то я понял, что сей уже знакомый аромат, который ветер сейчас донёс до меня, есть не что иное, как распавшаяся на атомы плоть мистера Лемприера.
В дальнем углу загона я высмотрел глиняные черепки и узнал в них остатки кувшинов, в которых мы с Салли Дешёвкой настаивали свой «хулиганский суп». Борову каким-то образом удалось подцепить их передними клыками и закатить в загон, где он вскрыл сосуды, разбив вдребезги, и вылакал содержимое. Я взглянул на Каслри. Тот открыл глаза и посмотрел на меня.
Клянусь Богом, он ухмыльнулся!
Кровь отлила от моего лица, я пошатнулся и закрыл рукой рот.
Мне стало ясно как день, каким образом мистер Лемприер нашёл свой конец: он сидел пьяным на ограде загона, пил и разговаривал с Каслри, этим свирепым боровом, последним его слушателем, о Науке и Цивилизации, о трактатах по каббалистике и белоснежных полушариях — обо всём том, что всплывало в его полуразрушенной памяти и только пуще разрушало её. Я так и видел, как напившийся нашего самодельного грога Каслри, ещё более злобный, нежели обычно, мечется по загону, мечтая изо всех сил, как могут мечтать только пьяные свиньи, чтобы эта сводящая с ума трескотня наконец прекратилась. Я увидел, как этот Каслри наконец издал оглушительный визг и обрушился на забор со всей своей мощью.
И тогда мистер Лемприер, коего и без того покачивало, не удержал равновесия и рухнул в небытие.
Там он, наверное, увидел много вещей, кои так долго старался не замечать. Он, должно быть, услышал там слюнявую болтовню, приближающуюся быстрым шагом, а затем, в какое-то мгновение, я полагаю, он должен был догадаться, что теперь уже ничего не избежать.
Рыба седьмая
Акула-пилонос
I
Вместо того чтобы воскрешать в памяти ребяческую веру Доктора в совершенство свиней, оказавшуюся для него в конечном счёте фатальной, я предпочитаю вспоминать о его невероятно сильной — хотя, увы, кратковременной — любви к рыбам, столь сильной, что, на его беду, она приняла религиозное направление. Он ещё более утвердился в своём заблуждении, когда в неком старом трактате по каббалистике, который ему дал почитать Йорген Йоргенсен, обнаружил, что первые буквы написанных по- гречески слов «Иисус Христос, Сын Божий, Спаситель» складываются в греческое же слово «ихтис» (рыба).
— ВСЁ, ЧТО ЖИВЁТ, СВЯЩЕННО, ГОУЛД, НО РЫБА СВЯЩЕННЕЙ ВСЕГО, — так он сказал мне однажды, ещё до того, как его сумасшедшая страсть стала и моей верою, — ВОТ ПОЧЕМУ РЫБА ИСПОЛЬЗОВАЛАСЬ ПЕРВЫМИ ХРИСТИАНАМИ КАК СИМВОЛ ХРИСТА.
Как ни прискорбно, однако Бог остался на небесах, а великий учёный воплотился в пирамиду из дерьма, в мерзкое зловонное облако, и теперь рыбы принадлежали мне одному, но я не был для них ни Отцом, ни Сыном, ни Духом Святым и не имел ни малейшего представления, что делать с ними и что делать с останками мистера Лемприера или что в итоге они могут сделать со мной.
Я постарался воспринять своё фиаско как дар свыше, как некое божественное вмешательство того самого Ихтиса из стародавних времён. Отныне «Книге рыб» не суждено было покинуть стены лондонской печатни, будучи опубликованной и аннотированной мистером Космо Вилером, и его имени уже не предстояло красоваться на её титульном листе. Мне казалось, что смерть Доктора как бы вверила моему попечению всех рыб, освободив их и от домогательств Науки, и от неземного тщеславия мистера Лемприера, желавшего с их помощью проложить себе путь в общество. Круг рыб, недавно ещё столь ограниченный, вдруг как бы расширился. Мне следовало бы испытать бурный восторг, но задача, которую предстояло безотлагательно разрешить, не позволяла ощущать ничего, кроме ужаса, ибо все знали, что этим утром мне надлежало явиться к мистеру Лемприеру, а также потому, что смерть его было невозможно скрыть, и, наконец, оттого, что на островной каторге на любую смерть смотрели как на убийство, так что дела мои были плохи: не придумаешь, что делать с его костями, — своих не соберёшь.
Не скажу, что пришедшая мне в голову мысль оказалась самой удачной в моей жизни. Но тогда она — по крайней мере, на какой-то срок — решала проблему останков Доктора. Я достал из кустов последний припасённый мной кувшин спиртного, до которого ещё не добрался кровожадный Каслри, к тому времени, кстати, уже вполне пробудившийся от сна и, верно, припоминавший, сколь сладостные занятия его в оный