держала его, прежде чем открыть. Это был листок дешевой грубой бумаги, без конверта, украшенный аляповатой печатью с изображением тяжелого профиля Людовика XVIII, знакомого всем по монетам в десять су. Не найдется, вероятно, ни одного человека, который не получал бы в своей жизни анонимного письма такого вида.
Госпожа Шварц долго и внимательно изучала адрес – ничего подозрительного, почерк не казался подделанным. Баронесса развернула письмо и – в который уже раз! – принялась читать. Она снова и снова перечитывала послание, словно целый мир представал перед ней на этом бедном листке, почти чистом – в центре всего три строчки, написанные убористым почерком, под которыми не было даже подписи. Целый мир! Прошлое, столь далекое и столь непохожее на нынешнюю ее жизнь, что оно казалось поэтическим вымыслом.
Бывают люди, которым назначено прожить две жизни сряду, причем столь контрастные, что даже самоузнавание невозможно. В полном смысле слова метемпсихоз: душа сменила дом.
Госпожа Шварц сложила письмо и, глубоко вздохнув, встала. Взгляд ее натолкнулся на собственное отражение в роскошном венецианском зеркале, висевшем над камином. Она недоверчиво улыбнулась и пробормотала:
– Два призрака!
Но черты ее лица, всегда столь правильные и мраморно-чистые, будто сжались, схваченные тайной судорогой, – об этом сказало ей правдивое стекло. Она выпрямилась и не отошла от камина до тех пор, пока ей не удалось послать самой себе улыбку, обаятельную и безмятежную, как обычно…
Она шагнула к секретеру и открыла его. В руке у нее был резной ключик, тот самый, который мы видели уже в замке Буарено по соседству с куском воска. Госпожа Шварц вставила ключ в замок среднего ящичка – в самую сердцевину букета анютиных глазок, составленного из топазов и аметистов.
Однако перед тем как повернуть ключ, баронесса заколебалась и опасливо оглянулась кругом. Совесть у нее явно была неспокойна. Твердым шагом она пересекла комнату и закрыла дверь на задвижку. Затем ящичек был наконец выдвинут. Госпожа Шварц вложила в него анонимное письмо, и рука ее долго оставалась внутри, словно желая забрать что-то в обмен на письмо.
Легкие шаги послышались в соседней комнате. Не напрасно госпожа Шварц защитилась щеколдой – дверная ручка повернулась без упреждающего стука.
– Мама! – позвал нежный голосок дочери.
XIV
НОЧНОЙ ВИЗИТ
Баронесса не отвечала и боялась пошевельнуться. Бланш чуточку подождала и добавила: – Спокойной ночи, мама. Затем наступила тишина. Пол соседней комнаты покрывал толстый ковер, а малышка Бланш была легонькая, точно бабочка. Госпожа Шварц все еще не решалась двигаться, не зная, ушла ли дочка, но тут послышалась внушительная поступь Домерга. Он тоже подергал ручку и из-за двери сказал:
– Я пришел только сообщить – он вернулся. Что дальше, госпожа баронесса? Позволить ему лечь спать?
– Делайте точно так, как я велела, – ответила госпожа Шварц громким отчетливым голосом.
Она достала из заветного ящичка шкатулку и вынула из нее две акварели в бархатных рамках: два портретика, выцветших и явно не принадлежавших кисти великого мастера. На одном был изображен молодой человек, на другом – юная девушка, почти ребенок. С первого взгляда могло показаться, что лица эти нам незнакомы. Но, вглядевшись чуть пристальнее, мы, пожалуй, решили бы, что на первом портрете неумелый художник пытался воспроизвести черты нашего героя Мишеля, а на втором изобразить девочку, похожую на госпожу Шварц, может быть, ее младшую сестренку. Хотя нет, молодой человек не мог быть Мишелем – такие костюмы носили во времена Реставрации. При внимательном рассмотрении сходство почти полностью пропадало. Да и откуда взяться портрету Мишеля в секретере госпожи Шварц? С девочкой дело обстояло иначе: она и впрямь удивительно походила на баронессу..
У большинства женщин красота мимолетна, ибо она всего лишь очарование юности. Такая красота быстро вянет, грубеет, делается вульгарной. Женщины же, которые ослепляют в момент полного своего расцвета, в юности бывают не очень эффектны. Все в этом мире движется путем таинственных компенсаций: подлинная красота нередко является результатом долгого и мучительного созревания – природа словно использует годы взросления для тщательнейшей отделки своего шедевра. Выцветший портретик скромной девочки заставлял задуматься: будто сквозь туманную завесу проглядывала на нем ослепительная улыбка взрослой женщины. Золушка, окутанная дымом бедного очага, еще не удостоенная визита феи.
Лампа, стоявшая вдалеке, на кровавом мраморе камина, освещала госпожу Шварц сзади, оставляя ее лицо в тени. Свет, игравший на роскошных волосах баронессы, казалось, делал простенькую миниатюру еще тусклее.
Госпожа Шварц созерцала то одну, то другую акварель с глубокой тоской, от которой у нее прерывалось дыхание. С губ ее не сорвалось ни слова, но сквозь тень, укрывшую лицо, поблескивали двумя искрами слезинки, медленно ползущие вниз.
Часы пробили одиннадцать. Огонь в камине угасал. Шумы парижской улицы невнятным бормотанием отзывались в печной трубе. Молчаливое созерцание длилось долго и завершилось продолжительным вздохом, который стоил целого монолога. На выцветшей миниатюре была она – у госпожи Шварц не имелось сестренки. Сверкающая бабочка, кажется, сожалела о своем скромном коконе.
Она положила оба портрета на полку секретера и забрала из шкатулки связку бумаг; рука ее при этом дрожала. По виду это были бумаги весьма серьезные, на всех ступенях социальной лестницы признаваемые документами, – в чрезвычайно краткой форме они повествовали о целой человеческой жизни, сведенной к трем пунктам: рождение, свадьба, смерть. Перед госпожой Шварц лежали свидетельства – о ее рождении и о ее смерти.
Рука баронессы снова погрузилась в глубины ящичка и извлекла оттуда стопку листков, исписанных мелким, убористым почерком. Чернила успели уже пожелтеть – бумаги датировались давним годом. Должно быть, их часто читали. Первая страница, хранившая следы слез, начиналась так:
2 июля 1825 г. «Я обещал тебе часто писать, но мне понадобилось долгих пятнадцать дней, прежде чем я смог получить перо, чернила и бумагу. Я нахожусь в одиночном заключении в тюрьме Кана. Подтянувшись обеими руками к окну, я могу увидеть верхушки деревьев на главной улице, а в отдалении – тополя, окаймляющие луга Лувиньи. Ты любила эти тополя, и они напоминают мне о тебе…»