Когда болезненному возбуждению удавалось одолеть подавленность, щеки девушки заливались краской и с губ срывалось имя: Мишель…
С верхнего этажа донеслась бравурная гамма, затем чьи-то пальцы шумно пробежались по всей клавиатуре. Эдме улыбнулась сквозь слезы.
Озорная музыка смолкла. Девушка отошла от окна и вернулась к портрету. В комнате сгущались сумерки, последний луч, проскользнувший сквозь щель в решетчатых ставнях, упал на портрет баронессы Шварц, Эдме пыталась присмотреться к живописи, но взгляд ее помимо воли устремлялся на бриллиант, поблескивающий из-под тяжелой массы волос. Словно завороженная, она не могла оторвать глаз от этой сверкающей точки.
На лестнице раздались женские шаги, заглушённые ковром. Голос Домерга за дверью произнес:
– Не хотелось бы вас расстраивать, госпожа баронесса, но мадемуазель Лебер все еще очень больна.
Эдме изо всех сил старалась взять себя в руки.
Голосов за дверью больше не было слышно, Домерг удалился, тяжело ступая, значит, баронесса Шварц была тут, за этим порогом. Но она почему-то не входила. Эдме стояла, устремив глаза на створки закрытой двери. Затем, побежденная усталостью и волнением, снова уселась, пробормотав:
– Неужели она дрожит так же, как я?
И вынула из кармана кошелек, в котором вместо денег хранился какой-то крохотный, с маисовое зернышко величиной, предмет, завернутый в клочок бумаги.
– Может быть, – с надеждой прошептала она, – ей вовсе нечего скрывать от меня. Столько лет я ее уважала и даже любила!
Машинальным жестом она развернула бумажку, и в этот момент дверь наконец отворилась. Эдме поспешно сунула крохотную вещицу в кошелек, а кошелек в карман. Баронесса Шварц стояла на пороге, взгляд ее застиг девушку за этим движением. Черные брови баронессы легонько вздрогнули. Но это длилось не больше мгновения. Баронесса Шварц переступила порог с безмятежной улыбкой – дама, знатная и благородная, с отзывчивым сердцем, откликающимся на любую просьбу о помощи. С обычной своей непринужденностью она ласково взяла Эдме за руки и поцеловала в лоб со словами:
– Почему же вы нас не известили о вашей болезни, дорогое дитя? Вы же знали, что мы были в Савойе, в Эксе. Разве Бланш вам не написала?
– Написала, мадам, – ответила Эдме, опуская глаза, – мадемуазель Бланш извещала меня о своих делах.
– Почему вы ей не ответили? Вы были так больны, что потеряли свои уроки?
– Я три месяца пролежала в постели, мадам.
– Три месяца, – не без смущения воскликнула баронесса, усаживаясь. – Все это время мы были в Эксе. А как ваша матушка?
– Моя мать ухаживала за мной и под конец заболела сама. Я очень за нее опасаюсь.
Ресницы девушки, все еще опущенные, повлажнели.
– И вы нам ничего не сказали! – с искренним сочувствием вскричала баронесса. – Неужели так трудно обратиться ко мне за помощью?
Эдме подняла на нее большие синие глаза, печальные и почти суровые.
– Мадам, нам ничего не нужно.
Баронесса побледнела, но все же попыталась улыбнуться, вымолвив тоном ласкового упрека:
– В вас говорит гордость, милая девочка, но в моем предложении нет ничего обидного. Вы все можете отработать зимой, давая уроки моей дочери.
Ресницы Эдме дрогнули, и лицо напряглось, но ей удалось произнести очень твердым и отчетливым голосом:
– Я отказываюсь от уроков в вашем доме, мадам.
V
АЛМАЗНЫЙ БУТОН
Баронесса Шварц все еще была очень красива. Более двенадцати лет прошло с тех пор, как краска высохла на портрете, висевшем у камина рядом с изображением барона, но время не смогло одолеть ее замечательную красоту, и она и сейчас походила на свой портрет. Умные глаза по-прежнему светились мягким блеском, ни одна морщина не явилась в положенный срок на нежный высокий лоб, овал лица хранил безукоризненное изящество, и, что самое удивительное, даже шея ее оставалась упругой и гладкой.
Баронесса Шварц все еще была очень красива, хотя минуло уже лет шестнадцать с тех пор, как Жюли Мэйнотт сменила имя – значит, семнадцать лет отделяли ее от скорбного часа разлуки с любимым, когда ее нежная и преданная улыбка смягчала печаль прощания, укрытого от людей угрюмой тишиной дремучего леса.
Семнадцать лет – а баронесса все еще походила на Жюли Мэйнотт и по-прежнему вызывала восхищение. Барон Шварц любил ее до безумия, пылкий, как юноша, и ревнивый, как старец. Барон Шварц, покоритель миллионов!
Баронесса оставалась молодой, не прибегая к ухищрениям, которые делают женскую красоту искусственной. Она выглядела молодой даже рядом с восемнадцатилетней Эдме Лебер, свежей, как только что распустившийся цветок. Они могли бы показаться подругами, если бы не казались соперницами: загадочная тень враждебности пролегла между ними. Слово «соперницы» объясняет многое; у Эдме Лебер были тайные основания для нынешнего странного визита: она любила и боялась за свою любовь.
В салоне воцарилось долгое молчание. Лицо баронессы было удивленным, расстроенным и чуть-чуть