Бывший комиссар полиции, равно как и советник, мгновенно исполнили приказание Андре Мэйнотта, словно именно ему и надлежало здесь командовать. Действительно, Андре держался гордо, и, сам того не замечая, вел себя словно главнокомандующий на поле битвы: глаза его блестели, щеки были бледны, при дыхании ноздри его раздувались, как у льва, победившего в тяжелой схватке с врагом.
От прежнего Андре Мэйнотта не осталось и следа. Семнадцать лет страданий облагородили его простонародную красоту, придали отпечаток мужественной силы чертам его лица, во взоре его читались великодушие и готовность к самопожертвованию.
Разумеется, исчезла без остатка застывшая, циничная маска Трехлапого, не было и в помине добродушного выражения лица господина Брюно, нормандца, торговца верхним платьем.
В нем все было прежнее, но, если можно так сказать, вознесенное на недосягаемую высоту, избавленное от морального маскарада, в котором этому человеку с несгибаемой волей пришлось так долго участвовать. Между его молодым, горделивым, торжествующим лицом, обрамленным совершенно седыми волосами, и скромной физиономией торговца платьем была такая же разница, как между его стройный фигурой, напоминавшей античную статую, и искривленным телом человека-рептилии, парализованным комиссионером со двора Мессажери.
Чтобы в течение долгих лет выдерживать муку этой двойной лжи, надо было обладать поистине железной выдержкой. Андре был силен, а его спокойствие равнялось его силе. Как только дверь была закрыта, он произнес:
– Я не желаю мстить за себя, я просто хочу, чтобы виновный понес заслуженное наказание. Я все обдумал, решение мое непоколебимо. Отныне один только Господь может укрыть его от меня. Что бы вы ни говорили, судьей буду я. Здесь мой трибунал. Я не спешу, приговор будет вынесен беспристрастно. У меня есть время. Сюда больше никто не придет: Черные Мантии повсюду имеют своих осведомителей, так что их наверняка уже предупредили. Но это не имеет никакого значения, тайна раскрыта, ассоциация умрет. Из дома также никто не придет, кругом праздник, послушайте!
Издалека насмешливым эхом доносились радостные и мелодичные звуки.
Андре Мэйнотт прибавил:
– Этот человек не станет защищаться. Он играл ва-банк. Он проиграл. Он мертв.
Полная неподвижность Лекока, казалось, подтверждала это суждение. Оба же свидетеля, советник и бывший полицейский, были буквально заворожены этой странной сценой. Начальник подразделения префектуры, по натуре более робкий и консервативный, безмолвно искал поддержки у господина Ролана: советник обладал умом более гибким, а вояжи по министерским коридорам сделали его склонным к компромиссам.
Оба в равной мере испытывали живейшую потребность опровергнуть Андре Мэйнотта. Никто не вправе назначать себя судьей, особенно судьей своего собственного дела. Господин Ролан и господин Шварц признавали только суд людей в черных или красных мантиях, восседающих в зале под распятием, в присутствии присяжных и зрителей.
Суд – это закон, порядок и право обжаловать приговор.
Здесь – ничего подобного. Двери плотно закрыты, зрители – они же свидетели – отгорожены от зала решеткой, арбитр всего один, и его нога стоит на горле обвиняемого. Однако свидетели хранили молчание.
У них были честные сердца; но хотя один был отважен, а другой обладал сугубо мирным характером, оба в равной степени были рабами общепринятых понятий и представлений: за тридцать лет государственной службы многие привычки стали, как говорится, второй натурой этих людей.
Оба были потрясены разыгравшимися перед ними событиями; открывшиеся обстоятельства дела предвещали грандиозный судебный процесс. Однако еще больше они были взволнованы воспоминаниями о той давней драме, где каждый из них сыграл свою роль и которая получила развязку только сейчас, в присутствии двух основных ее актеров, и с главным реквизитом.
Сейф Банселля и резной поручень: немой голос этих двух предметов звучал громче человеческих голосов. Тут в тишине снова раздался голос Андре Мэйнотта:
– Надеюсь, настоящее прояснило вам прошлое? – спросил он, обращаясь к свидетелям.
И так как они колебались, Андре прибавил:
– Ночью четырнадцатого июня тысяча восемьсот двадцать пятого года этот человек проник ко мне в дом на пощади Акаций в Кане и украл у меня поручень, с помощью которого он совершил преступление – ограбил сейф. Надеюсь, это теперь доказано?
– Да, – тихо ответили оба судейских чиновника, – мы считаем, что это доказано.
– В этом ограблении – продолжал Андре Мэйнотт, – суд присяжных в Кане обвинил меня; также он признал моей сообщницей мою жену. Его приговор до сих пор тяготеет над ней и надо мной.
– Мы сделаем все… – в один голос воскликнули оба свидетеля.
Не терпящим возражений жестом Андре Мэйнотт остановил их.
– Есть раны, – произнес он, – которые ничто не может излечить, а я перестал доверять докторам.
Затем он продолжал:
– Там, где я родился, на острове Корсика, есть разбойничий притон; никто из тех, кто по долгу службы обязан защищать наших сограждан, никогда не сможет обнаружить его. Прежде чем умереть, я покажу им его, и таким образом воздам вашему обществу добром за зло.
История, завершившаяся здесь, началась не в Кане, все началось на моей родине. Однажды вечером этот негодяй, известный среди себе подобных под именем Приятеля-Тулонца, оскорбил благородное юное создание, в которое я был безнадежно влюблен. Я вступился за девушку. С тех пор он возненавидел меня. Его страсти всегда были порочны; когда нашлась женщина, уступившая его притязаниям, он отдал ее другому.
Юное создание была Джованна Мария Рени, из семейства графов Боццо, иначе Жюли Мэйнотт, баронесса Шварц, словом, ваша жертва, господа, ибо вы толкнули ее на дорогу, ведущую к погибели.