Но он тут же потерял ясность сознания и принялся бредить спокойно и деловито – поручения, подсчеты, поездки. Женщина, которую он назвал Фаншеттой, приблизилась к его кровати и пристально вглядывалась в лицо забывшего про нее больного. В ее взгляде смешалось многое: дикое любопытство, остатки прежней, исчезнувшей в прошлом нежности и… ужас. Она молчала, а губы смертника двигались, выпуская слова, подобно четко работающему механизму.
– Кто из нас Хозяин, – очень властно и отчетливо произнес он, – я или ты, Приятель? Вот так-то… – Затем чуть помягче добавил: – Груша созрела в доме Шварца… Банкноты уже готовы? Это будет мое последнее дело…
Конец фразы застрял в застопорившихся губах.
Женщина положила ему руку на лоб, и прикосновение к мертвой, по-змеиному холодной коже заставило ее вздрогнуть и поспешно убрать пальцы.
– Ты пришел наконец, Приятель-Тулонец? – спросил старец вкрадчивым тоном, полуоткрыв свои почти слепые глаза.
– Нет, дедушка, это я, – тихо ответила женщина.
Он, казалось, силился собрать свои мысли, и это ему наконец удалось:
– Ах да… и правда… моя маленькая Фаншетта, она любит своего дедушку! – И сквозь зубы прибавил: – Госпожа графиня Боццо-Корона!
Женщина, горько улыбнувшись, спросила:
– Вам больше нечего мне сказать, дедушка?
Старец пытался сделать какое-то движение. Его исхудалые руки судорожно вцепились в складки простыни, словно они могли послужить ему опорой. Этот жест, свидетельствующий о крайней беспомощности, всегда пугает тех, кто не привык к смерти. Графиня вздрогнула и отвернулась.
– Как же, как же, – с трудом промолвил больной, – я многое должен тебе сказать… и силы для этого пока есть. Я еще держусь! И не думай, что я очень страдаю, нет, я угасаю без мук. Я прожил мудро, устроив самому себе бенефис. Моментами мне даже кажется, что я еще поживу. Вот сейчас я чувствую, как кровь разогревается в моих жилах… Я так любил тебя, девочка. Когда ты была малышкой, я исполнял любые твои капризы. Надо было держать тебя подальше… от меня и от моих дел, ты бы не знала ничего, была бы богатой и счастливой… женой честного человека.
– Почему же вы не сделали так? – воскликнула графиня, и глаза ее сверкнули мрачноватым огнем.
– Почему не сделал? – полковник на какой-то миг задумался. – Потому что мы секта вроде индийский йогов. Твоя мать знала то же самое, что и ты, но ходила в церковь и умерла как праведница. Ты видишь – я тоже умираю спокойно. Я никогда не оскорблял Бога. За свою долгую жизнь я убедился, что все, почти все люди крадут, грабят и убивают, разумеется, прикрывая свои злодейства всякими удобными формулами. Ответь, девочка, кто лучше: туземец, который душит англичанина, торговца опиумом, или англичанин, отравляющий опиумом туземца? А ведь одного глупая толпа считает чудовищем, а другого честным негоциантом, разумеется, если он не стал банкротом. У нас опиумом не торгуют, а делают кое-что похуже, но только банкротство приводит закон в волнение. Я славно пожил – почти сто лет богатой, спокойной и окруженной почтением жизни, я не попадал в банкроты, и закону не было до меня никакого дела. На что ты жалуешься, девчонка, гордая и неблагодарная?
Он говорил уже без труда и с прежней силой. Повернув голову на подушке, полковник пристально глядел на графиню запавшими глазами. Она опустила взор и нахмурилась.
– Я никогда вас ни в чем не упрекала, дедушка.
Да, но ты страдала, – вскричал больной, оживший вдруг точно по волшебству. – А это уже упрек. Слушай, Фаншетта, ты станешь очень богатой. Тулонец говорит, что ты водишь дружбу с нашими врагами, но мне плевать. Я все равно люблю тебя, и все мое состояние получишь ты. Считай, уже получила, я – мертвец. Я никогда больше не увижу ни каштановых рощ на нашей с тобой родине, ни миртовых зарослей, ни голубого моря, я не увижу даже парижской своей улицы, не увижу и не услышу – ее уже застелили соломой… У тебя ведь хорошая память? – внезапно прервался он. – Скажи Тулонцу, что груша уже созрела в известном ему доме, созрела вполне. Пора срывать. Если он поспешит, я успею еще полюбоваться на результаты. Это будет мое последнее дело.
Графиня с легким презрением заметила:
– Ведь священник уже принял вашу исповедь!
– Принял. Так положено, а я соблюдаю приличия.
– И что же вы ему сказали?
– Я сказал ему то, что полагается говорить в таких случаях, – суровым тоном ответил полковник. – Я родом из тех мест, где верят, и из тех времен, когда верили. Мне довелось видеть и калабрийских разбойников, и энциклопедистов, они хорохорились, пока были молоды и полны сил, но смерть всем им поубавляла гонору.
– Но вы же продолжаете грешить – в своих мыслях!
– Потише, в соседней комнате монахиня… Чему ты смеешься, девочка? Человек грешит постоянно и постоянно раскаивается: это называется совесть.
Он закрыл уставшие глаза и хрипловато вздохнул. Но силы его еще не покинули; теребя простыню, он спросил:
– Сколько их там собралось, нетерпеливых, ждущих, когда я отдам концы, чтобы обыскать мой тюфяк?
– Вы угадали, – ответила Фаншетта холодно, – нетерпеливые собрались и ждут.
– Если бы я захотел, – пробурчал полковник, – я мог бы умереть в окружении гвардейцев, как король.
Но ответ графини, видимо, его задел, он надеялся на возражение.