щекой к ее полному, тугому и все же такому мягкому животу… И вдруг это уже не живот, а самая прекрасная в мире подушка, нет, что за глупости, это волна, живот подымается и опадает, бесконечное море блаженства заливает его… Сейчас лето? Рожь поспела. Какой радостный младенец, со светлыми спутанными волосенками и голубыми материнскими глазами. О, как чудно пахнет здесь в поле землей, и матерью, и любовью. Всей любовью, уже усладившей их жизнь, и вечно юной любовью… И усики колосьев щекочут его щеку, и он видит законченную благородную линию ее бедер и темный кустарник… и, словно поднятый ее руками, покоится он на материнской груди, смотрит ей в глаза, такие большие и сияющие… И он чувствует: этого никто не может отнять у них, у всех тех, что живут в маленьких тесных каморках.
— Все хорошо, все хорошо, мальчуган мой, — шепчет Овечка.
— Да, — говорит он и крепче прижимается к ней, и склоняется лицом к ее лицу. — Да, — говорит он, — я счастлив, как никогда. Моя, моя Овечка…
Кто-то стучит костлявым пальцем в дверь… и это ночью, в первом часу.
— Можно к вам? — раздается голос за дверью.
— Входи, мама, — говорит гордый своим счастьем Пиннеберг. — Нам ты не помешаешь.
Он положил руку Овечке на плечо и крепко держит ее, чтобы она, застыдившись, не юркнула в свою половину кровати.
Фрау Миа Пиннеберг медленно входит в комнату и обозревает ситуацию.
— Надеюсь, я вам не помешала. Я увидела у вас свет. И подумала, что вы еще не легли. Так как же, я, правда, не помешала? — Она садится.
— Конечно, ты нам не мешаешь, — заявляет Пиннеберг. — Нам все равно. К тому же, как тебе известно, мы женаты.
Фрау Миа Пиннеберг тяжело дышит. Несмотря на грим, видно, какая она красная. Несомненно, выпила лишнего.
— Господи, — бормочет она, — что за грудь у нее! Овечкины ночные рубашки просто ужас с каким большим вырезом. Днем она кажется совсем не такой. Ты ведь не в положении?
— Ну что ты, — говорит Пиннеберг и с видом знатока заглядывает в вырез Овечкиной рубашки. — У Овечки грудь всегда такая, с детских лет.
— Мальчуган! — останавливает его Овечка.
— Видишь, Эмма, твой муж издевается надо мной, — негодует фрау Миа, но в голосе ее слышатся слезы. — И те, что там, тоже надо мной издеваются. Я уже пять минут, как ушла, а ведь я хозяйка, и вы думаете, кто-нибудь спросит, куда я делась? Им бы только эти дурочки Клэр и Нина были. И Хольгер последнее время совсем другой. Никто даже не спросит, куда я делась.
Фрау Миа всхлипывает.
— Ах, мама! — говорит Овечка, и смущаясь, и жалея свекровь; она охотно встала бы с постели и подошла к ней, но Ганнес держит крепко, не пускает.
— Оставь, Овечка, — говорит он без всякой жалости. — Знаем мы эти штучки. Клюкнула малость, мама. Ну, это пройдет. У нее это всегда так, как клюкнет, так сперва плачет, а потом буянит, а потом опять плачет, — совершенно хладнокровно поясняет он. — Это я еще со школьных лет знаю.
— Милый, пожалуйста, не надо, — шепчет Овечка. — Ты не имеешь права…
А фрау Миа говорит очень раздраженно:
— Молчал бы лучше о своих школьных годах! Я тоже могу твоей жене рассказать, как тогда приходил полицейский и как ты с девочками в ящике для песка развлекался…
— Подумаешь, испугала! — говорит Пиннеберг, — моя жена давно все это знает. Видишь, Овечка, сейчас на нее новый стих нашел — она ищет, с кем бы поссориться, теперь только держись.
— Я не хочу этого слушать, — говорит Овечка, и щеки ее пылают. — Все мы гадкие, к сожалению, я это по себе знаю, меня тоже никто не оберегал. Но чтобы ты, сын, так со своей матерью…
— Успокойся, — говорит Пиннеберг. — Не я поднял всю эту грязь. Всегда начинает она.
— А как с платой за комнату? — вдруг обозлившись, спрашивает фрау Пиннеберг и продолжает развивать эту тему: — Сегодня тридцать первое, в другом месте вы бы должны были заплатить вперед, а я еще не получила ни пфеннига…
— Получишь, — говорит Пиннеберг. — Не сегодня и не завтра. Но получишь… когда-нибудь да получишь.
— Мне деньги сегодня нужны, за вино заплатить нечем. Никто не интересуется, откуда я деньги беру…
— Не говори глупостей, мама. Кто за вино ночью платит? Все это пустая болтовня. А потом не забывай, что Овечка за тебя всю домашнюю работу делает!
— Мне деньги нужны, — устало повторяет фрау Миа. — Неужели Овечка не может сделать мне такое маленькое одолжение! Вот сегодня я опять вам чай вскипятила, так что же, мне за деньги брать?
— Ты совсем с ума сошла, мама, — говорит Пиннеберг. — Сравнила: каждый день прибирать всю квартиру или вскипятить чай!..
— Все равно. Одолжение есть одолжение. — Фрау Миа вдруг побледнела, шатаясь встала она со стула. — Сейчас вернусь, — шепчет она и выходит, запинаясь на каждом шагу.
— Ну, а теперь поскорей выключим свет, — говорит Пиннеберг. — Черт знает как неприятно, что дверь не запирается, все в этом свинушнике в неисправности. — Он опять перебирается к Овечке. — Ах, Овечка, надо же было старухе прилезть как раз…
— Слышать не могу, когда ты так с ней разговариваешь — шепчет Овечка, и он чувствует, что она дрожит всем телом. — Ведь она твоя мать.
— К сожалению, да, — говорит он, и смягчить его невозможно. — К сожалению. Я слишком хорошо ее знаю, и поэтому мне известно, что это за тварь. Ты просто ее еще не раскусила; днем, когда она трезвая, она остра на язык, у нее есть чувство юмора, она понимает шутку. Но это все напускное. Она никого по- настоящему не любит, ты думаешь, с Яхманом они не рассорятся? В конце концов он тоже не дурак и поймет, что она просто обирает его. А для постели она скоро будет уже стара.
— Ганнес, я не хочу, чтобы ты при мне так отзывался о своей матери, — очень серьезно говорит Овечка. — Может быть, ты и прав, а я сентиментальная дурочка, но никогда больше не говори так при мне. А то я буду бояться, что Малыш тоже когда-нибудь так обо мне скажет.
— О тебе? — переспрашивает Пиннеберг с такой интонацией, что все ясно. — Чтобы Малыш мог сказать о тебе такое? Но ведь ты… ведь ты же Овечка! Ты… ах, чтоб ее, опять лезет к нам. Мы спим, мама!
— Деточки! — неожиданно раздается голос Яхмана. и по голосу слышно, что обладатель его тоже сильно навеселе. — Деточки, извините меня, одну минутку…
— Извиняем, извиняем, — говорит Пиннеберг. — А теперь уходите отсюда, господин Яхман.
— Одну минутку, дамочка, сейчас уйду. Вы супруги, И мы супруги. Незаконные, правда, но в остальном все честь честью… Так почему нам не помочь друг другу?
— Вон! — это все, что говорит Пиннеберг.
— Вы очаровательная женщина, — говорят Яхман и тяжело опускается на край кровати.
— К сожалению, это только я, — говорит Пиннеберг.
— Все равно, — Яхман встает. — Я здесь дорогу знаю, обойду кровать…
— Уходите вон, — довольно беспомощно протестует Пиннеберг.
— И уйду, — говорит Яхман и пробирается между умывальником и шкафом. — Я, видите ли, только из-за квартирной платы.
— О господи! — вздыхают супруги Пиннеберг.
— Это вы, дамочка? — спрашивает Яхман. — Где вы? Дайте же свет. Повторите еще раз, о господи! — Он пробирается через комнату, полную препятствий, к той стороне кровати, что ближе к окну.
— Знаете, она, ваша мать, ругается, что еще не получила денег за комнату. Сегодня опять нам весь вечер испортила. А теперь сидит и хнычет. Вот я и подумал: Яхман, за последние дни тебе здорово повезло, зашиб деньгу, Яхман, отдай деньги детям, ведь это все равно, что ей отдать. Они отдадут ей, тож на тож и выйдет. И порядок.
— Нет, господин Яхман, — начинает Пиннеберг. — Это с вашей стороны большая любезность…
— Любезность… ах, черт, что это здесь стоит? Новая мебель! Зеркало! Нет, какая там любезность,