— Черт его знает, что с ним сталось! Оставьте, говорит, меня в покое. Я, говорит, благодарю вас за честь, но только возглавляйте эти белые силы сами, а мне сподручнее землю пахать и ни во что не вмешиваться. Так, говорит, для жизни будет правильнее и для меня спокойнее.
— Так и не пошел?
— Пошел, только в другое место, — взволнованно сказал Крайнов. Он взял из рук Максима журнальчик, хлопнул ладонью по портрету: — Знаешь, почему французы портрет Анненкова напечатали? Потому, друг ты мой, что Анненков, а также его начальник штаба генерал Денисов только что бросили свой клочок земли, надели шинели, перешли в Советский Союз и заявили: так, мол, и так, дорогие товарищи, приносим вам свои повинные головы, можете их отсечь, а только мы признаем свой грех и просим русский народ судить нас, как положено по закону.
Максима как будто кто кипятком ошпарил.
— Правда?
— Чудак! Если понимаешь по-французски, читай, тут черным по белому напечатано.
История атамана Анненкова поразила Максима. Он не мог понять: на что надеялся этот отпетый, совершивший множество преступлений человек, когда вдруг решил покинуть безопасное место и добровольно отдаться в руки тех, кого он беспощадно убивал, истязал, грабил? Ведь Анненков не мог не знать, что его ожидает только расстрел, потому что ни раскаяние, ни отшельническая жизнь, которую он вел в Китае, ни добровольный переход в Советский Союз не искупали и не могли искупить тяжких его преступлений. Ждала его только смертная кара, и он пошел на это.
«Что происходит в мире, никому не ведомо, — с горьким отчаянием думал Максим. — Мечутся люди, льется на земле кровь, ни на секунду не утихает ожесточенная борьба. Вот совсем близко, за проливом, бастуют английские углекопы, их жены и дети голодают, но они не сдаются. В Португалии один генерал свергает другого. Чемберлен о чем-то договаривается с Муссолини в Ливорно. Никому не известный часовщик убивает Петлюру. Кровавый атаман по своему собственному желанию сдается красным, а в это же самое время меня и Крайнова посылают куда-то в Польшу, чтобы мы готовили свержение красного режима. Но ведь мы только пешки, неприметные козявки, людская пыль, которую разнесет ветер…»
Бесцельность пребывания в Париже настолько надоела Максиму, что он уже не мог дождаться дня, когда можно уехать в Польшу и жить поближе к России. О том, что ему с Крайновым придется нелегально переходить советскую границу, пробираться на Дон и выполнять там какую-то весьма еще неясную «работу», Максим старался не думать.
Уехали они с Крайновым в начале зимы. Крайнов получил в РОВСе деньги и записки от Миллера в Берлин и в Варшаву, где есаулу должны были выдать довольно крупные суммы немецкими, польскими и советскими деньгами. Кроме того, в Вильно, как сказал Крайнов, для него и для Максима будут заготовлены подложные советские документы.
Дни стояли гнилые, слякотные. По утрам перепадали влажные снега. К полудню снега таяли, и пассажиры, к неудовольствию проводников, растаскивали по вагону жидкую грязь. Берлин встретил друзей холодным туманом, сквозь который неслышно моросил нудный, ленивый дождь. Город показался Максиму темным, словно покрытым копотью, угрюмым и мрачным.
— Скучновато немцы живут, — сказал Максим, всматриваясь в повитые туманом серые дома.
— Скучновато, — рассеянно отозвался Крайнов.
Остановились они на Франкфуртераллее, в особняке, который снимал богатый грузин, коммерсант Шоколашвили, давно связанный с РОВСом и предоставлявший убежище миллеровским гонцам. Восьмипудовый толстяк Шоколашвили с лысой, круглой, как шар, головой, громовым голосом и ручищами мясника встретил Максима и Крайнова объятиями и неиссякаемым фонтаном приветствий. Был он пьяница, бабник и говорун, анекдотами сыпал как из мешка и хохотал так, точно конь ржал в пустую бочку.
— Денег у него, проклятого, куры не клюют, — тихонько сказал Крайнов Максиму, — а ловкач, говорят, такой, каких свет не видал, связи имеет во всем мире.
— А чем он занимается?
— Хрен его знает! То парфюмерию возит из Франции в Турцию, то отправляет в Китай опиум, то везет партию девок для аргентинских бардаков, а больше всего валютой промышляет.
Жены у Шоколашвили не было, женской прислуги тоже, все хозяйство вели два пожилых грузина, одетых в легкие черные черкески и в мягкие, без каблуков, желтые сапоги.
— Сейчас мы для дорогих гостей роскошный обед будем закатывать, — рычал Шоколашвили, бегая по комнатам. — Вино достанем грузинское, в бурдюках, девочек для удовольствия позовем, нам ничего не жалко.
Обед действительно оказался роскошным. После европейских деликатесов, сервированных на обычном, накрытом крахмальной скатертью столе, гостей пригласили в дальнюю, угловую комнату, в которой, кроме ковров и низенького, на трех ножках, столика, ничего не было. Сюда были поданы шашлыки, сациви, а вино наливалось из лежащего на полу бурдюка в окованный серебром рог.
Вскоре появились и «девочки», не первой свежести русские беженки-эмигрантки в поношенных, но кокетливых платьях. Шоколашвили рассадил их между мужчинами и прогудел добродушно:
— Меня зовут Константинэ, Костик. Моих драгоценных гостей — Гурий и Максим. Девочек зовут Катя, Тамара и Фенечка. Будем все друзьями и выпьем за любовь!
Сидящая рядом с Максимом тщедушная Фенечка — в ее темных волосах уже пробивались первые нити седины, а губы были слегка надуты, как у обиженного ребенка, — ела с плохо скрытой жадностью, поглаживала руку Максима и говорила тихонько:
— Вы не представляете, какая у меня тоска по людям. Живу я тут с мужем, но он не выходит из казино, проигрывает последние сбережения… А вы мне нравитесь, у вас хорошее лицо, только глаза почему-то грустные. Вы, наверно, много пьете, правда?
— Нет, почти никогда.
— А мне показалось — вы пьете.
— Нет…
Максим все больше пьянел. Голова у него кружилась. Как сквозь сон слышал он граммофонный голос хозяина, который рассказывал длинные анекдоты.
Потом Максим оказался в комнате с Фенечкой. Когда он проснулся, в окно робко вползал мутный, белесоватый рассвет. Было очень жарко. Фенечка спала. Жиденькая грудь ее лежала на локте Максима. Глянув на Фенечку, Максим, весь охваченный щемящим чувством жалости, поцеловал ее в плечо и уснул.
Разбуженный голосами Крайнова и Шоколашвили, он открыл глаза, поднялся. Фенечки в комнате уже не было.
После завтрака занялись делом. Прислужники в черкесках втащили в кабинет хозяина холщовый мешок и вышли, плотно притворив дверь. Шоколашвили развязал мешок, пнул его ногой. Из мешка вывалились обвязанные тонким шпагатом пачки денег.
— Вот они, — захихикал, как будто его щекотали, Шоколашвили, — советские червонцы! Берите, дорогие друзья, сколько нужно! Увезете по мешку — везите по мешку, берите, если желаете, по два, по три мешка, расходуйте на здоровье! Нам ничего не жалко!
— Расписку надо писать? — деловито осведомился Крайнов.
— Какая там расписка, кацо, — отмахнулся Шоколашвили, — я же говорю — берите сколько влезет! Чем больше в Советском Союзе распространится этих червонцев, тем будет лучше для нашего с вами общего дела.
С холеной физиономии Шоколашвили сошла усмешка. Он выдернул из пачки несколько червонцев, швырнул их на стол.
— Это бомба для большевистских финансов. Червончик выглядит как настоящий, можете хоть в лупу на него смотреть. По нашему заказу выполнен в Будапеште и уже поехал, голубчик, по разным маршрутам. Мы этим червонцем хлестнем по морде советского наркомфина, в корне подорвем их денежную политику, забросим туда миллионы, миллиарды фальшивых денег и собьем коммунистов с ног…
Хвастливый болтун Шоколашвили рассказал казачьим офицерам, как группа грузинских эмигрантов — меньшевик Церетели, некий Корулидзе, князь Николай Эристави, украинский помещик барон