— По… помер… помер уж я… Закопали… вовсе…
— А как же Господь Бог станет кликать тебя в чертоги свои?
— Пе… Петькою… Пет… Петрунькою… был я…
— Угу… Ладно… Лежи себе спокойно, а я покуда поговорю… Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Сей заговор не на час, не на день, не на неделю, не на месяц, не на год, а на весь век и на всю жизнь, аминь, аминь, над аминем аминь. В начале бе слово, и слово бе к Богу, и Бог бе слово, аминь. На горах афонских стоит дуб морецкий, под тем дубом стоят тринадесять старцев со старцем Пафнутием. Идут к ним двунадесять девиц простоволосых, простопоясных, и рече старец Пафнутий с тремянадесять старцами: «Кто сии к нам идоша?» И рече ему двунадесять девиц: «Есть мы царя Ирода дщери, идем на весь мир кости знобить, тело мучить». И рече старец Пафнутий своим старцам: «Зломите по три прута, тем станем их бити по три зари утренних, по три зари вечерних». Взмолились двунадесять дев к тринадесяти старцам со старцем Пафнутием. И не по-
что же бысть их мольба. И начаша их старцы, глаголя: «Ой, вы еси двунадесять девиц! Будьте вы трясуницы, водяницы, расслабленные и живите на воде студенице, в мир не ходите, кости не знобите, тела не мучьте». Побегоша двунадесять девиц к воде студенице трясуницами, водяницами, расслабленными. Заговариваю я раба Петра от иссушения лихорадки. Будьте вы прокляты, двунадесять девиц, в тартарары! Отыдите от раба Петра в леса темные да древа сухие…
…Весь обмороженный, до полусмерти избитый, сильно искусанный волками, до потери сознания перепуганный и до глубины души потрясенный всем случившимся с ним всего за одни-двое суток, Петрунька медленно вновь обретал жизнь. Только на десятый день он вполне осознанно спросил склонившегося над ним человека с добрыми и веселыми голубыми глазами, сочными красивыми губами и с большой тускло-золотистой бородой, то
и дело приятно покалывавшей и слегка щекотавшей его лицо и тело:
— А тебя как звать-то, дед?
— Пахомом, голубчик, Пахомом…
— А ты кто же таков будешь?
— Человек я, стало быть, раб Божий из костей да кожи, из очей да рожи. Все при мне, что Богом дадено, имеется. Ах ты господи, расседание-то113 грудное каково у тебя, милок! Ты бы помолчал покуда… Дай-кося я еще разок-другой маслом фиалковым всего тебя разотру, полегчает, Бог даст… А ко сну настоечку из сельдерея отведаешь. Ништо, голубчик ты мой, уходит смертный дух из тебя потихонечку… Потерпи еще малость, и первый молебен Вседержителю нашему отслужим…
— Это ты… ты меня из могилы выкопал… а, дед Пахом?
— Угу… Так уж сошлося…
— А я на том… на том свете уж был?
— Недотянул самую малость… Господь не допустил…
— А теперь… теперь-то я где?
— Да у меня же — в скиту моем, на печи горячей возлежаша…
— Просторно тут… Лепотно… Дух вкусный… Тепло… А ты не станешь бить меня, дед Пахом?
— Ох, господь с тобою, милок! У кого на дитя кулак поднимается, на того беспощадная кара божия надвигается. Так-то вот… Ну, давай врачеваться сызнова. Лечиться — не на царевне дивной жениться…
…Дней через пять Петрунька проснулся поздним утром и почувствовал вдруг такую легкость во всем теле, что сел на широкой лежанке печи и по-звал Пахома. Но ему никто не ответил. Тогда он впервые внимательно осмотрелся. Это была довольно большая горница с массивной печью, на горячей лежанке которой сидел сейчас Петрунька и с немалым удивлением рассматривал обстановку. Напротив печи стоял не слишком большой дубовый стол, крытый домотканой сероватой скатертью. Вокруг стола — добела выскобленные скамьи. В красном углу — большой иконостас с двумя горящими лампадами. С печи больше ничего не было видно, но судя по шуму передвигаемых горшков и стуку металлических предметов откуда-то справа, можно было предположить, что там находится еще какое-то помещение…
«И никакой это не скит… — решил про себя Петрунька. — Дом это… Большой домище… Эвон, бревна- то какие толстенные… Да пол деревянный, дощатый, скобленый… И половики узорчатые… Чисто да лепотно, будто в палатах боярских… А дух… дух-то каков! Аж дышать сладостно… Скит… Ха-ха-ха!.. Да разве ж скиты таковы? А кто же с Пахомом еще-то здесь обретается?»
— Эй, дед! — снова позвал его Петрунька на этот раз громко и требовательно. — Да тут ли ты?
— Тут, милок, тут, где ж мне еще быть-то? Э-э, да ты уж и сидеть горазд стал! Хорошо да радостно сие! Сподобил вот Господь другой раз тебе на свет на этот народиться. Вот и веди отныне отсчет дней своих от дня сего…
— А какой сегодня день, а, дедушка Пахом?
— Да лета от сотворения мира семь тысяч шестидесятого114 в двадцатый день февраля месяца молебны служи, раб Божий Петр, во славу Господа Бога нашего, житие тебе вновь даровавшего!
— Угу… отслужу уж… Хлебца хоть немного не дашь ли мне, дед Пахом?
— Ну, как же, как же! Ах ты милок, ах ты сердечный мой! Еды запросил — значит, силы добыл. Испарина телесная велика ли еще?
— Да нету ее вовсе… будто бы…
— Хорошо, ой хорошо-то как! А в животе каково?
— А в животе… — Петрунька вдруг весело засмеялся. — В животе словно черт на колесе ездит да бурчит чего-то!
— Фи-и-и, не поминай лукавого всуе… Нет, нет, с печи ни шагу! Отлежишь здоровым пять дней — все болячки снутри да снаружи отсохнут. А есть поначалу станешь помалу, да часто, снадобья же мои пить станешь побольше, да пореже. Мазями моими всяческими тоже оттираться еще немалое время надобно… Словом, повторно в жизнь входить — не бражку с медом у Бога пить. Ну, ложись, милок, чрез час малый такую похлебку у меня отведаешь, какую лишь боярам да царям по великим праздникам подавать велено!..
А спустя неделю, на Василия Капельника115, Пахом принес в горницу большой овчинный тулуп и весело сказал:
— Вот и пришла пора баньки моей отведать! Мокрень твою внутреннюю изводить начнем, мятием телес твоих на пару сухом выдавливать ее следует. Ну, прыгай в меха, Петрушенька!
Пахом тщательно, не оставив ни единого отверстия, завернул его в свой тулуп и охапкою понес в баню через весь большой двор своего «скита».
В бане было так жарко, что сначала Петруньке почудилось, будто дышит он огненным пламенем. Даже голова на миг закружилась, вся баня ходуном пошла. Но вот Пахом выплеснул большой ковш какой-то жидкости на раскаленные докрасна камни — и тотчас удивительный аромат погасил это пламя, унял головокружение, и райская благодать разлилась по всему костлявому телу мальчика…
— Ну, каково тебе, милок? — донесся до него ласковый голос Пахома.
— Ух, как знатно-то!
— А ты дыши теперича до упора… Мокрени в тебе накопилось изрядно… В комья вредоносные она сбивается, коли не выгнать ее, а то и вовсе гнить внутрях начинает — тогда уж и зови попа… А мять тебя начну, выплевывай комья-то те, не держи в себе. Уразумел?
— Угу…
Пахом выплеснул на камни еще несколько ковшей жидкостей, которые он черпал из разных деревянных кадушек, сбросил с себя исподнее и принялся за Петруньку…
Сначала мягко и даже нежно, точно просто гладил живот и спину, но постепенно все сильнее и тверже, шире и круче он растирал сильными
и умелыми пальцами каждую косточку, каждую клеточку этого тощего тела, выдавливая темные сгустки мокроты…
— А ты не стони, милок… — приговаривал он, — да не кряхти, точно дед дремучий… Знай дыши себе до самого конца… до последнего упора… В том ведь твое спасение и заложено. Ты уж помогай мне врачевать-то тебя! Вот-вот… эдак-то и ладно будет… Да кашляй поболее, погрубее… вот так… вот так… еще… и еще… и дыши до упора нутряного… Гоним, гоним мы хворобу раба Божия Петра. Прочь с костей,