эти слова. На детей они очень действуют. Собрали русские в культпач детей, усадили за какие-то деревянные ящики и заставляют слушать эти страшные слова. Русский говорит, и все должны слушать. Даже пошевелиться не смей.
— Ну как же так, а если вошь тебя укусит? — спросил Рырка. — Или вот как тебя, Вапыскат, болячки донимают, если почесаться надо?
— Все равно сиди и не шевелись! — сделав страшное лицо, ответил Вапыскат. — Дышать и то надо совсем тихо. Слова особые через уши в мозг проникают. И дети наши разговор русских постепенно начинают понимать и, что еще страшнее, постигают язык немоговорящих вестей.
— Это еще что такое? — спросил Эттыкай тоненьким голоском, полным крайнего удивления и страха.
— Беда это, беда! — все более возбуждался Вапыскат, — Дети наши могут разучиться обыкновенному человеческому разговору. Язык немоговорящих вестей, разговор по бумаге, сделает их совсем немыми, возможно, даже глухими. Не нужен им будет ни язык, ни уши.
— Ка кумэй! — заревел Рырка густым, простуженным басом.
— Русские делают наших детей ненавидящими своих родителей. Вот почему я и сказал, что они не камнем, не железом, не кулаком, а словом мозги отбивают. — Вапыскат постучал себя кулаком по голове. — Дети наши начинают жить совсем другими обычаями, одеваются в чужую одежду. Девочек заставляют говорить по-мужски, потому что немоговорящие вести по-женски говорить не умеют.
Тут уж и Пойгин воскликнул: «Ка кумэй!»
Это все приметили и, видимо, оценили, потому что Вапыскат протянул ему свою курительную трубку.
В этот раз у Пойгина ничего не спрашивали, ничего ему не предлагали, просто дали понять, что ему оказана честь посидеть вместе за важным разговором с самыми главными людьми тундры. Но он понимал, что все это не случайно.
Вести с морского берега по-прежнему приходили одна невероятней другой. Оказывается, начальник культпач носит огненную бороду, так что если до нее дотронуться - можно обжечься. Красный цвет для него, наверное, имеет какую-то особую таинственную силу, потому что, кроме красного куска материи на крыше, он повязал шеи некоторым детям красными повязками с узлом у горла и двумя хвостиками. Иногда он берет в руки какую-то трубу из блестящего железа, прикладывает ко рту и начинает реветь так громко, что ни одному моржу, даже келючи, так не зареветь. А дети, услышав тот рев, сломя голову бегут к высокому шесту и начинают с помощью веревки поднимать красный кусок ткани, точно такой же, какой развевается на крыше. Дети все смотрят вверх, на красную ткань, и, наверное, на них находит в это время безумие, как на тех, кто долго смотрит на луну, отчего они громко смеются, хлопают в ладоши, а иногда начинают петь. Потом выстраиваются в ровный ряд. Рыжебородый что-то им кричит, и они после каждого его крика поворачиваются то в одну, то в другую сторону, а потом ходят, глядя друг другу в затылок, четко ступая след в след.
Вапыскат уверял, что Рыжебородый и прибыл из каких-то дальних земель, чтобы в здешних детей вселить безумие. Что может быть страшнее, чем безумный человек? Как он будет пасти оленей, запрягать их, совершать перекочевки? Оленьи стада разбегутся, не будут дымиться костры яранг — придет запустение, наступит всеобщая погибель.
Пойгин питал отвращение к черному шаману, не верил ему, однако его душа начинала приходить в смятение: что, если все к тому и клонится?
Главное — люди тундры все чаще приглашали Пойгина на свои советы. Постепенно он стал понимать, что рано или поздно его заставят вступить в противоборство с пришельцами. Пойгин и сам думал, что схватки не миновать. Однако он надеялся, что будет противоборствовать своим способом, что он никогда не войдет в сговор с черным шаманом.
После одного из говорений в яранге Эттыкая Вапыскат подозвал к себе Пойгина и, оставшись с ним с глазу на глаз, спросил:
— Ну как, ты все еще считаешь себя белым шаманом?
— Да, я белый шаман, — убежденно ответил Пойгин.
— А известно ли тебе, насколько загрязнился ты там, на берегу, если старики заставили тебя унести твою ярангу в море?
— Я унес в море все. И ярангу, и все, что было в ней. Я ничего не пожалел, только бы не угрожала стойбищу беда…
— Этого мало. Люди тундры боятся тебя. Они требуют искупительную жертву.
— Какую?
Вапыскат почесался, вобрав руки в рукава кухлянки, сказал таинственно:
— Кровь твоя будет искупительной жертвой. Я должен буду при свете луны, когда обращу к ней на шесте мертвую голову белого оленя с черными ушами, отрубить тебе средний палец левой руки…
Пойгин медленно поднес руку к глазам, пошевелил пальцами, сказал нерешительно:
— При солнце дам отрубить себе палец. При луне ни за что.
— Нет, при луне! — воскликнул Вапыскат. — При луне, у мертвой головы белого оленя с черными ушами!
— При солнце! — упрямо повторил Пойгин.
Вапыскат долго смотрел на него, часто мигая красными веками, потом резко повернулся и пошел к своей упряжке.
— При луне! — выкрикнул он и помчался в свое стойбище, кочевавшее неподалеку в одном из горных распадков.
В эту ночь Пойгин не уходил пасти оленей: не его был черед. Залез в полог мрачный, неразговорчивый. Кайти осторожно спросила:
— Что-нибудь случилось?
— Нет, нет, — постарался он успокоить жену. — Позови Гатле.
— Мумкыль злится, что мы впускаем на ночь Гатле. Говорит, что его место с собаками в шатре яранги.
— Там ее место! — взорвался Пойгин. — Позови Гатле. Я не могу спокойно спать, когда он дрожит на холоде.
Гатле на зов Кайти просунул голову в полог, смущенно улыбнулся.
— Вас будут ругать за меня, — тихо сказал он и зашелся в удушающем кашле. — Мне бы только маленький кусочек мяса. Сегодня почти ничего не ел.
Пойгин мучительно поморщился, страдая за этого несчастного человека, решительно повторил:
— Лезь в полог. Если будут ругать — вместе уйдем отсюда.
— Нельзя. Убьют.
— Да, здесь это могут, — думая о чем-то другом, как бы только самому себе сказал Пойгин.
Гатле все-таки несмело забрался в полог, снова закашлялся. Приняв кусок мяса из рук Кайти, начал жадно жевать, поглядывая на чоургын, закрывающий вход в полог: боялся появления Эттыкая или Мумкыль. Тело его тряслось в ознобе.
— На, попей чаю, согрейся, — сказал Пойгин, протягивая Гатле железную кружку.
Зубы Гатле зацокали о край кружки. Измученное лицо его ничего, кроме обреченности, не выражало. Он не привык к людскому участию, слезы благодарности наполняли его печальные глаза.
— Меня еще никто здесь не принимал за человека, — скороговоркой сказал он, боясь, что кто-нибудь помешает ему выразить его боль. — Только вы напомнили мне, что я человек. Иногда мне кажется, что я должен был появиться в этом мире собакой, но случилась какая-то ошибка, и я вот пребываю здесь в человеческом облике.
— Кто тебя заставил надеть женскую одежду, отрастить косы? — спросил Пойгин.
Гатле жалко улыбнулся, развел руками:
— С детства меня стали одевать в керкер. Мой отец был пастухом у Эттыкая. Почему-то Эттыкай его очень не любил. Мы почти не ели мяса. Жили на одном рыль-кэпате. Пришла большая болезнь, многие люди в стойбище умерли, отец и мать умерли. Мне совсем стало плохо. Эттыкай сказал: ты хилый, мужчина из тебя не получится, будешь женщиной. Вот тебе керкер. Если хоть раз наденешь штаны — выгоню в