даже сокрушенно покачал головой.

— Не люблю я его…

— Не любишь?

Пойгин, издевательски улыбаясь, какое-то время разглядывал Ятчоля в упор. Потом лицо его помягчело, умиротворилось, глаза отрешенно уставились куда-то вдаль, чуть выше головы собеседника. Странный взгляд. Ятчолю даже хотелось оглянуться, но ему было страшновато: что, если Пойгин уже увидел ту черту, за которой начинается Долина предков? Неужели он не боится великой перекочевки? И почему это он, Ятчоль, так часто стал думать с содроганием о смерти? Не уверен, что уйдет к верхним людям, боится, что провалится под землю, к ивмэнтунам?

Ятчолю очень хотелось прервать затянувшееся молчание, но Пойгин все еще неподвижно разглядывал что-то такое, что было видно только ему одному. Суеверный страх заползал в душу Ятчоля. «Проклятый шаман», — подумал он и тут же испугался, что Пойгин угадает его мысль. Осторожно прокашлявшись, сказал с видом угодливым и льстивым:

— У тебя глаза такие, будто видят что-то для меня недоступное. Что ты видишь?

Пойгин с огромным трудом очнулся, но, кажется, вопроса Ятчоля не понял, спросил о своем:

— Значит, не любишь ты Чугунова? А скажи, к кому ты за всю свою жизнь хоть один раз по- настоящему мягким сердцем располагался?

— Мягким сердцем?

— Да.

— Что это такое?

— Вот видишь, ты даже не знаешь. Это… когда ты кроме себя чувствуешь… будто еще и другой человек в тебя вселился… Сидит в тебе и ждет…

— Чего ждет?

— Твоей души.

— Он что, как злой дух, за твоей душой охотится?

— Нет. Он не злой дух. Он — мать. Он, возможно, твой отец. Он, допустим, твой друг. Он тот, кем была для меня, допустим, Кайти…

— Не знаю, ждала ли моей души Мэмэль. Если и ждала, то как ждет душу человека злой дух. — Ятчоль рассмеялся своей шутке и добавил, ткнув себя пальцем в грудь: — Нет, я — это я, и только я. И никто другой во мне никогда не сидел и ничего не ждал.

— Значит, ты всегда был не обширнее собственной груди. — Пойгин болезненно поморщился, сделал такое движение, будто хотел высвободиться из какой-то щели. — Узко, тесно. Дышать невозможно.

— Как это человек может быть обширнее самого себя? — Ятчоль недоуменно помигал, прикладывая руки к пухлой груди.

— Когда человек вселяет в себя других людей… он… настолько становится обширным внутри, что кажется, там может стая лебедей с одной стороны далеко-далеко показаться… пролететь под солнцем… и в другой стороне в небе исчезнуть. А люди, которых ты вселил в себя… смотрят на тех лебедей и тебя самого в себя вселяют. Пролетали в тебе хоть один раз такие вот лебеди?

— Это шаманское наитие порождает в тебе подобные видения. Жаль, что ты раньше об этом не говорил… было бы вечественное доказательство. Я не шаман. Внутри меня утроба, и больше ничего. Иногда слышу, как в животе бурчит, вот и все. А может, это медведь во мне ворочается? У тебя лебеди… у меня медведь. — Ятчоль пошлепал себя обеими ладонями но голому животу и снова рассмеялся, премного довольный своей новой шуткой.

Пойгин раскурил трубку и словно забыл о Ятчоле. Уязвленный тем, что собеседник не протягивает ему трубку, Ятчоль закурил свою, спросил с ядовитой усмешкой:

— Ты и к Антону сердцем располагаешься? Он тоже сидит в тебе и ждет?

— Сидит, сидит, — не выходя из состояния отрешенности, подтвердил Пойгин.

— Может, вспомнишь, как плакала твоя дочь, когда он ее бросил?

Пойгин только на какой-то миг кинул в сторону собеседника пронзительный взгляд и снова застыл в отрешенности, не вынимая трубку изо рта.

Было, было такое. Несколько лет тому назад. Уехал Антон в Москву со своими бумагами о солнце, чтобы сделать их ученой книгой. Полгода ждали его, еще полгода, Кэргына ходила сама не своя, однажды призналась отцу: «Наверное, мы уже никогда не увидим Антона». — «Как не увидим? — спросил Пойгин потрясенно. — Он что, заболел, умирает?» — «Нет, не заболел. Он, наверное, ушел к другой женщине», — с печальной улыбкой сказала Кэргына и заплакала. Лицо Пойгина потемнело, будто скала в дождь. Ушел он в тундру и бродил в одиночестве целые сутки. Антон прочно вселился в него, и потому этот русский парень мог представить себе, каков простор в душе его тестя для той особой лебединой стаи, которая должна бы видеться и ему, как во сне. И вот теперь, блуждая по тундре в угрюмом одиночестве, Пойгин вглядывался вовнутрь себя и видел уже не вереницу лебедей, а беспорядочную стаю черных воронов. Это не было ненавистью, это скорее была глубокая печаль, обида за дочь, за себя, за внуков.

Да, случилось что-то такое нехорошее с Антоном. Но он все-таки вернулся, потому что любил Кэргыну, не мог жить без своих детей, без не заходящего в летнюю пору чукотского солнца, которое он наблюдал уже много лет через таинственные стекла и трубки на полярной станции. Да и он, Пойгин, тесть его, наверное, был для Антона не чужим человеком, сколько они вместе дум передумали, охотничьих троп исходили, полморя на вельботах измерили.

— А если Антон опять Кэргыну бросит? — осторожно спросил Ятчоль с улыбкой того притворного сочувствия, за которым еще откровеннее оскаливалось мышиными зубами злорадство.

— Почему ты радуешься, когда делаешь людям больно? — тихо спросил Пойгин, не уходя взглядом от какой-то бесконечно дальней точки, которую продолжал разглядывать отрешенно.

— Я не верю твоему Антону. Он такой же, как Чугунов. Может, и Чугунов сидит в тебе и ждет твоих лебедей?

— Сидит, сидит.

— Ну ладно, пусть будет так. Зато я никогда в тебе не сидел и ничего не ждал. А вот скажи… Мэмэль моя вселялась в тебя?

— Во мне всегда была Кайти…

— Да, твоя Кайти, пожалуй, вселялась и в меня. — Ятчоль вздохнул с таким откровенным чувством тихой, искренней радости, что Пойгин опять очнулся и какое-то время разглядывал собеседника с крайним изумлением. — Да, Кайти вселялась в меня, — повторил Ятчоль, испытывая все ту же радость, однако нисколько на сей раз не стараясь сделать собеседнику больно: это была не месть, это было человеческое признание. — Так что и моя утроба становилась небом и долиной, и там пролетали какие-то птицы. Может, и не лебеди, но и не просто жирные морские утки.

Пойгин трудно прокашлялся, будто слова, которые он собирался произнести, вдруг стали рыбьей костью. Переждал, когда рыбья кость опять станет словом, и сказал:

— Что ж, Кайти есть Кайти. Даже у камня стучало сердце, когда он смотрел на нее. Жаль, что она не знала Линьлиня. Впрягла бы его в нарту, чтобы принять меня за земной чертой печальной страны вечера…

Ятчоль почувствовал, как спину его поскреб острыми коготками мороз. А Пойгин кинул на него взгляд, наполненный страдальческим упреком, и заговорил о другом:

— Ты вот признался, что Линьлинь во сне говорил с тобой человеческим голосбм. О чем был тот разговор?

Ятчоль потупился, долго набивал трубку табаком, старательно уминая его в медной чашечке. Наконец отозвался:

— Плохо помню. Голос у него, пожалуй, был твой. — Вдруг вскинул голову, разглядывая собеседника тем подозрительным взглядом, в котором все заметнее обнаруживала себя злая сила обличения. — Э, постой-постой, не ты ли обернулся в Линьлиня и явился ко мне? Вот это шаманство! Вот это вечественное доказательство!

— Нет, то был не я. Наверное, осталась еще в тебе совесть. Пусть с мышь величиной, однако осталась. Мышь эта и обернулась Линьлинем. Теперь… когда волк умер… скажи… испытал ли ты мучения, зная, что ослепил его?

Вы читаете Белый шаман
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату