— Что же ты сделала, чтобы прогнать его?
— Ничего.
На минуту наступило молчание. Слышно стало, как шелестит в листве миртового дерева теплый ветерок.
— Этим он и объяснил свой приход. Он сказал, что пришел повиниться передо мной и испросить у меня прощения. Я, не подымаясь с постели, проговорила: «Окно открыто». И он прыгнул в комнату. Он подошел ко мне, обнял и поцеловал, и я посчитала, что это он просит прощения. И я улыбнулась ему. Я вспомнила, как вы учили меня: ни к кому не питай ненависти. Я думала выразить ему это улыбкой, помню, у меня еще мелькнула мысль, что в такой темноте он все равно ничего не увидит, потому что и я ведь его не вижу. Но тут он вдруг навалился на меня всей тяжестью, и я почувствовала, что он хочет сделать надо мной дурное: задушить, убить. Другое мне в голову не приходило. И чтобы умереть раньше, чем он отнимет у меня жизнь, я перестала думать. Но у него, наверно, не хватило духу убить меня.
Очнулась я, когда рассвело. Окно было распахнуто настежь. Я поняла, что жива. Не знаю, сколько прошло времени с той минуты, когда мне показалось, что меня уже нет.
— Но откуда-то взялась же у тебя уверенность, что это был он? Скажем, голос. Это был его голос?
— Не знаю. Я ведь никогда его раньше не видела. И после не видела. Как же я могла его признать? Мне только было известно, что он убил моего отца.
— Но ты же знала, что это за человек.
— Да. И что он способен на все. Но если это был он, я верю, душа его ввергнута теперь в самую глубь преисподней. Я молила об этом святых, они не могли отринуть моей горячей мольбы.
— А я не уверен, что твоя молитва услышана, дитя мое. Кто скажет, сколько людей молятся о нем сегодня! Твоя мольба одинока — одна против тысячи. И среди этой тысячи есть молитва, которая весит больше любой твоей, — молитва отца.
У него чуть было не вырвалось: «И кроме того, я сам дал ему отпущение грехов». Но он только подумал об этом, вслух он не сказал ничего: жестоко было бы нанести надломленной юной душе еще и эту рану. И, взяв племянницу за руку, он проговорил:
— Возблагодарим Господа Бога за то, что он избавил землю от грешника, совершившего на ней столько зла. Возблагодарим, пусть даже он и взят на небо.
На всем скаку промчался конь через перекресток шоссе и дороги на Контлу. Никто не заметил его. Только женщина, поджидавшая кого-то у околицы, рассказывала потом, будто видела взметнувшегося в воздух коня. Все его четыре ноги были поджаты, и женщина испугалась, что сейчас он грянется брюхом оземь. Она узнала рыжего жеребца, любимца Мигеля Парамо. И еще подумала: «Убьется конь». Но в следующий миг жеребец уже несся бешеным скоком дальше и только все заворачивал голову, будто оглядывался на что-то страшное, оставшееся позади.
Толки об этом дошли до обитателей Медиа-Луны вечером в день похорон. Батраки отдыхали, устав от длинной дороги на кладбище и обратно.
Шел, как всегда перед сном, неторопливый разговор.
— Про нынешние похороны вспоминать и то тяжко, — вздохнул Теренсио Лубианес, — гроб тяжелей каменного, все плечи мне обломал.
— И у меня плечи ломит, — пожаловался его брат Убильядо. — Да еще мозоли себе натер на ногах. Занадобилось, видишь, хозяину, чтобы мы непременно сапоги обули. Будто праздник какой, верно я говорю, Торибио?
— Праздник не праздник, но я так скажу: окочурился он вовремя, в самый раз.
Подоспели новые вести из Контлы. Их доставил возчик, пригнавший последнюю в этот день упряжку.
— Сказывают, душа его по улицам бродит. Люди видели, к одной бабенке в окошко стучался. Он, как есть он. Краги и вся одежа его.
— Сказывают, сказывают. Да разве дон Педро при своем нраве позволит сыну с того света к бабам таскаться? Узнай он про этакое непотребство, он его живо укоротит. «Ты вот что, — скажет, — помер, так и лежи у себя в могиле. Без тебя тут управимся». Попадись только Мигель ему на глаза, голову прозакладываю, сразу его обратно на кладбище спровадит.
— Это ты верно говоришь, Исайя. Скор старик на расправу, канителиться не станет.
— За что купил, за то и продаю, — обиделся возчик и поехал дальше.
Шел звездопад. Мнилось, с неба льется на землю огненный дождь.
— Глядите-ка, — подивился Теренсио. — Никак, в раю нынче фейерверк жгут.
— На радостях. В честь прибытия Мигеля, — съязвил Хесус.
— А может, это знамение? Да и не к добру?
— Не к добру? Это для кого же, скажем?
— А хотя бы для сестрицы твоей. Без Мигеля ей скучновато будет.
— Ты это кому говоришь? Мне?
— Тебе. А то кому же.
— Пошли-ка, ребята, спать. Уморились мы сегодня, а завтра вставать спозаранок.
И они растаяли в темноте, словно тени.
— Ты ей передай, — бросил кто-то на прощанье, — пусть не убивается. В случае чего я утешить могу!
— Это уж лучше ты передай своей сестрице. От меня, — откликнулся чей-то голос.
Шел звездопад. Огни в Комале погасли. Ночью завладело звездное небо.
Падре Рентериа ворочался в постели с боку на бок. Ему не спалось.
«Во всем, что случилось, виноват я один, — упрекал он себя. — Все боюсь, как бы не обидеть тех, от кого завишу, кто меня кормит. Вот она — правда. С бедняка велика ли корысть, а одними молитвами сыт не будешь. Так оно было всегда. И вот к чему это привело. Моя вина. Я предал тех, кто шел ко мне с любовью и верой, прося меня о заступничестве перед Богом. Чего добились они своей верой? Открыли себе путь к вечному блаженству? Или, может быть, воскресли духовно? Но к чему воскресать духовно, если под конец, в последний миг… До сих пор не выходит у меня из памяти взгляд, каким смотрела на меня Мария Дийяда, когда пришла просить о спасении души своей сестры Эдувихес».
«Она ничего не жалела для ближнего, падре. Последнее отдавала. И всех любила, всех без различия. Даже сына им родила — всем вместе. И всем им его показала, может, кто признает его. Но они не захотели его признать — ни один. Тогда она сказала им: „Что ж, буду ему и за отца, хотя по случайности стала его матерью“. Они злоупотребляли ее гостеприимством, потому что знали ее доброту, знали, что она не хочет никого обижать и никогда не покажет, что кого-то любит больше, а кого-то меньше».
«Но она самоубийца. Она восстала против воли Господа».
«А что ей оставалось делать? Ведь и до этого греха ее довела доброта».
«Сколько в жизни вытерпеть, — сказал я ей, — и под конец оступиться! В самую последнюю минуту! Столько добрых дел совершить во спасение своей души — и в одно мгновение обратить свои сокровища в прах!»
«Нет, падре, она не обратила их в прах. Она скончалась в таких страданиях. А страдания… Вы сами говорили на проповеди, что страдания… нет, запамятовала я. А уж она ли не страдала! От боли ведь она умерла. Кровью, бедная, захлебывалась, скорчилась вся, лицо перекошено, взглянуть и то страшно. На веку своем не видала я такого горького, мученического лица».
«Не знаю, может быть, если усердно молиться…»
«Мы уж и так молимся, падре».
«Нет, одних ваших молитв мало. Нужно заупокойную обедню отслужить, с органом, с певчими, да не одну. Своими силами мне тут не обойтись, еще священников нужно, а посылать за ними — стоит больших денег».
Вовек не забыть мне выражения ее глаз. Так и стоит она передо мной, Мария Дийяда, многодетная мать, беднячка из бедняков.
«Денег у меня нет. Вы ведь знаете, падре».
«Тогда оставим все как было. Надо уповать на Господа».