жертвах жестокости, о детях, которым отрубали руки, выкалывали глаза, о женщинах, которым отрезали груди... Вопли: 'Вперед, в Берлин! Мы им покажем!', раздававшиеся в дни мобилизации, смолкли. Вражеская армия наступала. Уже казалось: 1914 год повторит 1870-й. Опасаясь новой осады и, возможно, новой Коммуны, десятки тысяч людей покидали Париж. Говорили, будто правительство скоро переберется в Бордо. Все советовали Ренуару уехать. Но он упорствовал: с отчаянной надеждой ждал он писем от сыновей - если он покинет Париж, письма не скоро попадут к нему. Когда немцы оказались в сорока километрах от Парижа, паника достигла предела. В ночь со 2-го на 3 сентября правительство покинуло столицу. На другой день германские монопланы 'Таубе' сбросили несколько бомб. Они не причинили столице большого вреда, но Ренуар все же решил уехать. Если возьмут Париж, лучше уж быть в Кане. И художник в тот же день выехал автомобилем в Мулен.
Спустя сорок восемь часов военный губернатор Парижа Галлиени атаковал германскую армию с фланга. Генерал Жоффр начал широкое наступление на Марне. Враг был сломлен и начал отступать.
В Кань почти одновременно пришла весть об этой победе и о том, что Пьер, серьезно раненный в Лотарингии, отправлен в госпиталь Каркассонна.
Как ни огорчила Ренуара эта весть, все же он испытал некоторое облегчение. По крайней мере Пьер жив, и, возможно, рана спасла его от других бед - ведь теперь его вряд ли пошлют назад, на фронт. Но что с Жаном? Вестей от него по-прежнему не было, и тревога Ренуара росла. Наконец во второй половине сентября пришло письмо, которое его несколько успокоило. Жан писал, что его лягнула лошадь и теперь он в Амьенской больнице, уже начал поправляться и скоро уедет на переобучение в Вандею, в Люсон.
Алине захотелось немедленно навестить сыновей. В ту пору любая поездка вызывала много сложностей; только 31 октября Алине удалось наконец уехать.
Сначала она поехала в Каркассонн. У Пьера было раздроблено правое предплечье. После операции ему, наверно, придется носить протез. Сможет ли он снова выйти на сцену? Алина старалась утешить сына, но он думал только об одном - что больше не сможет быть актером. Начался извечный спор матери с ребенком. Для матери главное, что ее сын жив, для сына главное - дело его жизни.
Совсем по-другому протекала встреча Алины с младшим сыном в Люсоне. Жан, радуясь, что скоро снова вернется в строй, был полон самых различных замыслов. Он мечтал о берете горного егеря, хотел просить о переводе в часть 'синих дьяволов'. Его воинский пыл весьма встревожил Алину. В конце ноября она возвратилась в Кань. 'Жан - ветреная голова, - сказал Ренуар, он схватит пулю ни за что ни про что'.
В отсутствие жены художник сильно страдал от своего ревматизма. Очередной приступ, однако, мало его огорчил: он повеселел от сознания, что сыновья его, пусть лишь временно, в безопасности. Он страшился будущего: война захлебнулась в грязи траншей. Но вопреки всему Ренуар продолжал писать, создавать с помощью Гвино скульптуры. В своей душе он черпал радость и свет, которые излучают его картины. Людей убивали, миллионы погибли, других ждала смерть, ружья, пушки, пулеметы изрыгали смертоносный огонь. Но в самом сердце Европы, где бушевали силы смерти, старец из Каня, держа на коленях палитру, продолжал воспевать красоту жизни, слагать в ее честь торжествующий гимн.
Щадя мужа, Алина скрывала от него свою собственную болезнь. Уже несколько лет она страдала диабетом и тайно лечилась, но никому не говорила об этом ни слова. Война, волнения из-за Пьера и Жана, бесспорно, еще больше усугубили недуг. Но к счастью, Ренуар ничего не замечал.
В начале 1915 года художник снова начал волноваться за Жана: добившись своего, тот в чине младшего лейтенанта 6-го батальона альпийских егерей снова выехал на фронт.
'А я спокойно старюсь здесь, вот только непрестанно гложет тревога из-за этой дурацкой войны, - писал Ренуар 25 марта Дюран-Рюэлю, - и работаю понемногу, чтобы обо всем забыть. И то благо'. Шутливый тон этого письма хорошо передавал состояние духа художника.
Как раз в это время в 'Колетт' гостил Воллар. И Ренуар, в прошлом уже написавший несколько портретов торговца, вдруг вздумал еще раз запечатлеть того, кого называл своим 'милым занудой'.
'У вас потрясающая шляпа! Я просто должен вас написать, - вдруг сказал он. - Садитесь-ка вот на этот стул... Вы как-то странно освещены, но ничего, художник должен уметь приноравливаться к любому свету!.. Не знаете, куда деть руки? Нате, вот вам картонный тигренок Клода, а хотите, возьмите вон того кота, что дремлет у печки!'
Воллар выбрал кота, и сеанс начался. Ренуар написал этот портрет словно бы шутя, с таким проворством, что Воллар, зная его мастерство, все же был совершенно потрясен и не мог отвести взгляд от парализованной руки художника. Ренуар заметил это. И насмешливо бросил торговцу: 'Вот видите, Воллар, чтобы писать картины, совсем не нужно рук! Руки - это ерунда!..'
То было одно из последних безмятежных мгновений этой весны.
Алине все же пришлось рассказать Ренуару о своей болезни. Затем в апреле вдруг пришло письмо из Жерармера: Жану раздробило пулей шейку бедра, он лежит в местном госпитале. Своим письмом Жан хотел успокоить родных: он уверял, что после ранения у него останется лишь 'некоторая скованность при ходьбе', и шутливо добавлял, что это придаст ему 'офицерский шик'. Но близкие раненых с трудом верят в их 'успокоительные' письма.
Алина, как ни была слаба, добившись необходимого разрешения, тут же выехала в Жерармер.
'Вот увидите, - сказал Ренуар Воллару, - если мне пришлют депешу с обилием подробностей, значит, от меня хотят что-то скрыть'.
Вскоре ему принесли короткую телеграмму, но она не успокоила его тревоги.
'Я знаю, - твердил он, - они отрежут ему ногу! '
'Моя спальня, - рассказывал впоследствии Воллар, - была расположена рядом со спальней Ренуара, и я слышал, как он всю ночь стонал. Довольно было малейшей тревоги, чтобы лишить его сна, а когда он не спал, то жестоко страдал от болей. Но при всем том дух его оставался несломленным. Простонав всю ночь, он приказывал отнести себя в мастерскую: работа возвращала ему силы.
Алина больна, Пьера оперировали еще в конце марта, Жану, возможно, уже отняли ногу... Все навалилось на него сразу, повергая в отчаяние. Но он писал, он продолжал писать, навечно запечатлевая женщин и детей в расцвете их прелести. Будто ничему не суждено исчезнуть, будто не существует страдания, болезни и смерти, будто мир этот не смешной и жестокий мираж, где все лишено смысла, все сон и обман, смешение теней во мраке земли.
Ренуар не зря опасался, что Жану отнимут ногу. В Жерармере разыгралась настоящая драма. У Жана началась гангрена ноги. Когда приехала Алина, врачи как раз собирались его оперировать. Она так умоляла их не делать этого, что операцию отложили. Затем в госпитале сменился персонал, и Алина обрела союзника в лице нового главного врача. Тот был против операции и назначил лечение, которое оказалось для Жана спасительным. Скоро Ренуар получил телеграмму с известием, что ногу отнимать не будут.
Зная, что сын ее спасен, Алина возвратилась в Кань, взволнованная, совсем без сил. Дома ей пришлось сразу же лечь в постель. Ее перевезли в Ниццу, где было легче обеспечить необходимое лечение. Однако восстановить ее силы не удалось. К исходу июня уже стало ясно, что дни ее сочтены. 27-го у нее началась агония.
Ренуара отвезли в его инвалидном кресле к постели умирающей. По его изможденному лицу струились слезы. Ренуар смотрел на Алину. Все кончено. Эта часть его существа уже простилась с миром.
О чем он думал? Наверно, ни о чем. О чем можно думать в этот страшный миг смерти, когда исчезает, гибнет человеческое существо? Наверно, Ренуар ощущал лишь ту безмерную, острую, сжимающую горло скорбь, которую вызывает у человека сознание невыносимой истины: 'и это все', 'ты больше никогда ее не увидишь', сознание собственного бессилия. 'Дни человеческие будто трава'.
Алина была еще молода, ей шел всего лишь пятьдесят седьмой год. Глазами, полными слез, оглушенный, раздавленный болью, глядел Ренуар на свою подругу, с которой прожил тридцать три года. Внезапно он наклонился, поцеловал умирающую, затем, выпрямившись, прошептал: 'Пошли!' - и попросил отвезти его в мастерскую. Там он сел к мольберту, спросил палитру и кисть. На мольберте была заготовка - недописанный букет роз. Художник плакал, его худые плечи вздрагивали от рыданий, но он взял кисть и снова начал писать, мазками накладывая на холст краски, даруя жизнь этим розам, забрызганным кровью. Цветы эти были его скромной и великой победой над равнодушием беспредельного мрака.