завоеванного сарацинами. Беглецы прибывали морем в Каффу, откуда затем переселялись на Русь, во Львов и Галич, частью — на Молдову, в Роман, Килию и Монте-Кастро. Но больше всего их осталось в Крыму — в самой Каффе, в Херсоне и Феодоро.
Спокойная речь былых завоевателей текла созвучно неторопливым мыслям юноши, пригретого ласковым солнцем Крыма на каменной кровле башни. Донжон стоял уже полтора столетия, с тех пор, как старый князь Хайтани построил на этом месте дворец и перешел в него жить из мрачной цитадели над воротами твердыни. Всего же Мангупу было около тысячи лет.
— И простоит еще тысячу, — сказал Теодорих, — если минует гроза, накликанная на наши берега фряжскими торгашами из проклятой Каффы.
Новый приятель нравился Чербулу. В свободное время, когда другие витязи расходились по тавернам, садились за кости и карты или просто заваливались спать в казарме, Теодорих водил молдавского сотника по столице княжества, показывал ему, квартал за кварталом, тысячелетний Мангуп. А однажды привел в свой дом. Молодой воин был сыном одного из здешних старейшин — архонтов; живя в городе и занимаясь торговлей, отправляясь порой в далекие путешествия с товарищами, отец и два старших брата Теодориха владели также большой усадьбой в двух часах пути от столицы. Свою землю они частью обрабатывали сами, частью сдавали крестьянам за треть урожая в аренду.
Чербула в доме гота многое удивляло. Прежде всего — сам дом-усадьба, закрытый со всех сторон, отгородившийся от всего света каменными заборами и глухими стенами; толко сквозь тяжелые дубовые ворота да малую калитку рядом можно было проникнуть в эту маленькую семейную крепость, ни одно окно или дверь господского дома и служб не выходили на улицу, все глядели только во двор. Построенная с германской основательностью, сверкающая чистотой, городская усадьба архонта-гота была в то же время и греческим, и татарским жилищем; Войку с любопытством осматривал плоские кровли ее строений, глубокие подвалы с вкопанными в землю огромными пифосами, в которых хозяева хранили припасы, переходы и лестницы.
— А там что у вас? — спросил сотник, показывая на отдельное крыло головного здания, с закрытой наглухо дверью и занавешенными окнами.
— Там живут женщины. Мать и сестры, — пояснил Теодорих.
— Женская половина? — удивился Чербул. — Разве вы не молитесь Христу?
— Слава Иисусу! — воскликнул гот, творя крестное знамение. — И женщины наши ходят по городу вольно, без покрывала. Но в доме живут на своей половине. Так — во всем Мангупе, во всем Феодоро.
— Точно у татар, — невольно вырвалось у Войку.
— Вот именно, — подтвердил Теодорих, широко улыбаясь. — У татар много добрых обычаев и правил.
7
Три сотни бывалых воинов, как ни нуждался в них он сам, господарь Штефан дал своему высокородному шурину, князю Александру Палеологу и Комнену, чтобы тот овладел отцовским престолом. Три сотника помогали вести отряд — юный Войку, опытный Дрэгой и молчаливый Арборе, сын знатного боярина из-под Сорок.
Молдаванам отвели для жительства большой двухэтажный дом с обширным двором, кухней и прочими службами. Здесь войники отдыхали после службы, чистили оружие, платье и доспехи, здесь спали и придавались обычным в ту пору для них забавам — играли в карты и кости, слушали были и небылицы, рассказываемые товарищами. Из трехсот солдат вскоре осталось двести семьдесят: три десятка разнополеменных наемников, наспех набранных в Белгороде среди портового бродячего люда, перешли в другие отряды небольшого мангупского войска или совсем покинули город, перебрались в Солдайю, Чембало[10] или самую Каффу. Молдаване остались все до одного, покорные приказу своего государя, хоть князь Александр никого не собирался удерживать при себе против воли.
Каждый день скрипучие крымские мажары доставляли на «молдавское подворье», как прозвали это место феодориты, хлебное жалованье Палеолога своим защитникам и гостям. Возле кухни слуги сгружали свежие караваи, большие сыры, бараньи туши, освежеванные и выпотрошенные, — шкуры должны были остаться в хозяйстве базилея. Сгружали полные бочонки душистого и крепкого, исчерна-красного феодорийского вина из подвалов князя, забирали пустые. Приносили в кувшинах молоко, в больших плоских корзинах, подвешенных к коромыслам, — завернутую в капустные листья брынзу, овощи, плоды из княжьих садов. Повар Лашкулэ, приняв продукты, тут же принимался со своими помощниками за дело.
Со своего подворья десятники разводили караулы — во дворец, на стены крепости, к ее воротам. Приносить сюда вино, сверх жалуемого с умеренностью князем, приводить женщин было запрещено. Начальники, однако, знали: дорогу к злачным домам, к питейным и другим увеселительным заведениям чужого города молодому солдату не закажешь. Поэтому каждый в отряде был заранее оповещен, когда ему в страже быть, когда — в карауле. И к службе не опоздал еще ни один. На случай злостной нерадивости или иного проступка у одной из стен подворья была поставлена «кобыла» — бревно на четырех ножках, на котором привязанного виновника надлежало сечь и держать затем полуподвешенным до полного искупления. Деревянный скакун пока тоже оставался без седока.
На завтрак, на обед и ужин свободные от службы собирались в трапезной, за длинным общим столом. Спали на лавках в каморах на пять-шесть человек, длинными рядами выходивших на галерею, тянувшуюся вдоль второго этажа, или прямо во дворе.
У сотников были отдельные помещения. На ночь у ворот подворья выставляли стражу.
После ужина молдавские войники вели меж собой долгие беседы, тянувшиеся за полночь, пока Дрэгой, по молчаливому согласию сотников признаваемый в доме старшим, не разгонял всех по постелям. Говорили больше о доме — молодых воинов тревожила судьба оставленной ими родины.
— Не пойду я спать, бэдицэ Дрэгой, — ответил как-то старому сотнику меченный через всю щеку мадьярской саблей Тинкул, — какой может быть сон? Все ночи думаю о том, что там у нас.
— Не сунется нынче поганый, — без особой уверенности сказал Лабэ. — Все говорят, поганый султан хворает и не оправиться ему вовек.
— Нынче ли, завтра — все равно нам этого не миновать, — заметил рассудительный Кочу. — Не может Мухаммед на Штефана-воеводу, на Молдову не пойти, стерпеть позор под Васлуем. Снести такой стыд, не отомстив, — с величием расстаться.
— Какое уж величие, — легкомысленно воскликнул рослый Рошка, — после того, что мы сотворили с ним под Высоким Мостом!
Войку, сидевший поодаль, прислонившись к могучему старому ореху, росшему во дворе, увидел вновь бегущие турецкие алаи, наваленные курганом трупы не сдавшихся янычар, гордых беков, достойно прошествовавших на лютую казнь. Вспомнил пылкого османа Юниса, восторг, с которым молодой турок — его пленник — рассказывал о подвигах своего знаменитого отца.
— Одно поражение, пусть великое, не может лишить величия и силы такую державу, — ответил старый готног. — Держава осман по-прежнему крепка. Не одна еще земля испытает ее удары.
— Даст бог, пронесет, — перекрестился набожный Корбул.
— У турок много дел и на островах, и с Венецией, и с персами… Руки связаны, — добавил Пелин.
— Рук султана проклятого не счесть, — возразил Кочу. — Сколько ратей — столько и рук. Если уж нагрянул хоть единожды — жди опять и будь готов ко всему. Мунтения пленена…
— Тому причиной бояре мунтянские, — вмешался Сас. — Если бы не они…
И пошел разговор о другой мирской напасти — о боярах, ненасытных и неразумных, о том, что чем больше это алчное сословие являет неспособности и глупости в лделах государства, тем сильнее жаждет власть над ним забрать в свои загребущие и цепкие, но в сущности слабые руки. Боярство, захватившее земли прежде вольных общин, — волчья стая, на которую теперь чуть ли не исполу приходилось работать крестьянину; спесивая порода, старавшаяся подмять под себя сынов родной земли, пока еще свободных, еще способных постоять за себя, — таким был для этих людей, в большинстве вчерашних пахарей, самый