Гардеробщик, устав ждать, подал Богословскому шинель.
— Погоди! — отмахнулся Николай Евгеньевич.
И потер лоб огромной ладонью:
— Запомнилась мне фраза — чья, откуда — не помню. Но прекрасная по своей значительности и глубине: «Жил усиленной и сосредоточенной жизнью самопроверяющего себя духа». Оно, конечно, в цитаты не годится, особливо когда еще и не упомнишь, откуда взято, но в качестве напутствия имеет больше смысла, чем общепринятое «желаю удачи». Так вот, живите усиленной и сосредоточенной, понятно вам? А грубо выражаясь — облучайтесь. Оно так на так и выйдет. Только сим путем и пошабашим мы и сволочь на земле и сволочные недуги рода человеческого…
Глава десятая
В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ КОЗЫРЕВ
Возвращаясь с поля, Варвара думала только о том, как она вымоется горячей водой, как попьет горячего чая с хлебом и маслом, как ляжет и, крепко завернувшись в одеяло, окончательно согреется и уснет.
Яковец, словно угадывая мечты Варвары Родионовны, гнал разбитую полуторку с такой скоростью, что даже в кабине тоненько посвистывал ветер, и по обыкновению хвалился своим искусством, но Варвара не слушала — она научилась не слышать Яковца, лишь изредка, чтобы не обижать его, поддакивая.
— Скажите! — говорила она.
Или:
— Ну и молодец!
Или еще:
— Ковбой за баранкой!
— А то вот был случай, — загораясь от собственного вранья, говорил Яковец, — попадаю я с боезапасом в вилку…
Так, на бешеном ходу, ворвались они в Большое Гриднево, услышали собачий лай, увидели фонарь на площади, веселые, освещенные окна, мальчишек с коньками, бегущих на танцы гридневских девушек. И тут Варвара сразу, мгновенно скисла: возле дома, где она квартировала, стояла большая, длинная, роскошная машина. В такой машине сюда мог приехать только один человек, один-единственный, и его приезд означал бессмысленный, мучительный, тоскливый разговор, бессонную ночь, пустоту в душе и ненависть к самой себе.
Рванув дверь, она сердито вошла в свою комнату.
Разумеется, ее ждал Козырев.
Сидя верхом на венском стуле, с папиросой в зубах, он молча смотрел на нее, покуда она, сжав зубы, стаскивала с себя задубевший брезентовый плащ, полушубок, сапоги. В том, как сидел Козырев, ей вновь почудилось нечто дурно-театральное, придуманное, нарочитое. И волна злобного раздражения с такой силой поднялась в ней, что, даже не поздоровавшись, она спросила, глядя на него в упор блестящими от гнева глазами:
— Зачем вы приехали? Разве я не написала вам, чтобы вы навсегда оставили меня в покое? Сколько можно…
Он сидел молча в своей нарочитой позе. И его холеное лицо выглядело измученным. Наверное, он был пьян. Это еще больше озлобило ее.
— Я спрашиваю — зачем вы приехали? — крикнула она.
— За тобой!
Ответил Козырев с трудом, словно ему свело скулы. И это тоже показалось ей спектаклем, как плащ-палатка на плечах подполковника Козырева во время войны, в те дни, когда вполне можно было ходить в шинели, как его пристрастие к перчаткам в теплую пору года, как ироническая манера разговаривать со всеми, кто был ниже его в звании. Зачем она выдумала его себе на те несколько дней, которые погубили ее жизнь? Чтобы избавиться от горького наваждения и длинных снов, в которых виделся ей товарищ Устименко?
— Я устала и хочу спать, — сказала она, все с большей и большей злобой ощущая присутствие Козырева в своей холодной, бедной и неуютной комнате. — Нам не о чем больше толковать. Вам понятно это, Кирилл Аркадьевич?
— Я хочу выпить, — угрюмо ответил он.
— Немного виски? — в тон ему спросила она из какой-то книжки. — Или много виски и мало содовой? Кликнуть бармена? Мартини был холоден и очень хорош, так что мистер Ослоп остался доволен.
— Перестань! — с мукой в голосе сказал Козырев. — Я ничего не пил.
Но и эта подлинная мука показалась ей ненатуральной. В своей ненависти к нему она не замечала, что некоторая театральность была его свойством, он так привык к позам, что без них перестал бы быть самим собой. И, грея озябшие маленькие широкие ладони о печку, она сказала:
— Разве настоящий мужчина может не пить? Нет, настоящий парень, даже если ему за сорок, должен всегда быть чуть-чуть на взводе, так я читала. Бренди, или джин, или коньяк. И он должен курить. И еще плеваться. В их книжках все время это описывают — сигарета, трубка, сигара. И он должен быть груб с женщинами. Груб и жесток…
От холода, усталости и тоски этого бессмысленного разговора ей хотелось плакать, но она не могла себе это позволить. Она должна была казаться совершенно счастливой. И она пыталась это делать изо всех сил. Но сил-то нынче у нее было маловато…
— А Лидия Павловна где? — крикнула она хозяйке.
— На танцы пошла, — ответила из-за перегородки дородная и всегда задыхающаяся Захаровна. — Концерт и танцы. Сейчас я вам чайку принесу, вы, наверное, не кушамши…
— Я приехал за тобой, — сказал Козырев, слегка покашливая. — С моей семьей покончено. Развод получен, тебя это устраивает?
— Кому это нужно?
— То есть как — кому? Нам! Нам обоим! Я не мог не понимать, что ты не способна…
— Господи, какие глупости.
— Что глупости? Как ты можешь так говорить? Человек твоего характера…
— Что вы знаете о человеке моего характера, — в ожесточении крикнула она, — что вы можете знать? И неужели вы думаете, что штамп в паспорте имеет хоть какое-то значение, если любишь?
Зачем она заговорила так всерьез?
И конечно, ничего не получилось с тем, чтобы выглядеть счастливой. Настолько не получилось, что даже слез она не могла удержать: ведь штамп касался Устименки, а не этого картинного красавца!
— Ты меня свела с ума, — сказал Козырев раздельно и внятно. — Я изломал свою судьбу, я навсегда порвал с Москвой, получил новое назначение черт ведает куда, оставил семью, что еще тебе нужно?
Хозяйка, пыхтя, без стука, принесла чайник и хлеб. Масло в бумажке лежало на окне. На книгах стояло блюдечко с сахаром. Немецкие трофейные ходики тикали на стене, мелькали кошка и мышка.
— Мне ничего не нужно, — сказала Варвара. — Мне нужно, чтобы меня оставили в покое. Белый масса должен покинуть мое жалкое бунгало, или я выйду на тропу войны…
Слезы все еще дрожали в ее круглых глазах, но она уже справилась с собой. Или почти справилась. Справлялась, считая планки на его пиджаке. Шесть планок. Порядочно. Почему он их никогда не снимает? Разве это так важно сейчас? Ведь она-то помнит, все помнит, — и дурацкую, преступную его