Щукин помрачнел, задумался.

— Не сердитесь, — попросил Богословский, — от себя не уйдешь…

— Сократу будто бы сказали о каком-то дядечке, что путешествие его нисколько не изменило, — прямо глядя в глаза Николаю Евгеньевичу, произнес Щукин. — «Верю, — ответил на это Сократ, — ведь он возил с собой себя самого». Это про нас. Никуда не денешься. В праздномыслие не спрячешься.

И они заговорили о Пузыреве, словно и не было веселого застолья, словно не сидела рядом со Щукиным Ляля, словно не в ресторане шел разговор, а в ординаторской, и говорили до тех пор, пока окончательно не утвердились в мысли о полном своем трагическом бессилии. Тут наступило молчание, краткое и глубокое, ведомое докторам, молчание-прощание, молчание перед тем, как собраться с силами, чтобы свернуть на другую тему для сбережения собственных, не таких уж избыточных рабочих возможностей.

— Ну, так, — сказал Богословский, — нажгли мы себя веселым разговором, теперь и к живой жизни можно вернуться. Выпьем же за нашу Елену Щукину — отчество возраст мой не позволяет выговорить, — выпьем за редкое чудо любви и преданности, не так ли, Федор Федорович?

За столом стало тихо, Ляля Щукина, порозовев, робея, неумело чокалась, и, когда дотянулась рюмкой до Гебейзена, тот вдруг сказал:

— Зачем так грустно? Warum so kummervoll? Надо веселье! Разве сейчас плохо? Разве не очень хорошо?

Словно бы почувствовав неловкость за налетевшую вдруг тишину, первым зашумел Нечитайло, заговорил яростно и громоподобно об их замечательном коллективе, который возглавляет такой, как… Но тут же смолк на полуслове, будто своей толстой кожей почувствовав в этот момент то, что обратилось потом в непоправимую беду, в невозможное и бессмысленное горе.

— Вы что? — увидев его неподвижный взгляд, спросил Щукин.

— Да вот…

Все обернулись к широкой, зеркального стекла, двери. Оттуда, постукивая каблучками, бежала Катенька Закадычная, румяненькая, ясноглазенькая, светящаяся доброжелательством, в белой с вышивочками блузочке, в синей с плоечками юбочке, оживленная; подбежала в общем молчании и заговорила, пришепетывая от радости, что все на нее смотрят и ее слушают, что сам Щукин ей стул подставил и словесно пригласил «присаживаться».

— Вы только-только все ушли, — тараторила она не садясь и благодаря за внимание торопливыми и сладкими улыбками, — только-только, вдруг бах-тарарах — грузинчик приходит, такой интересный, усики, знаете, ну прямо дух захватывает. И бочонок при нем. От капитана Амираджиби привез Николаю Евгеньевичу лично. Подарок за внимание и заботу, и еще говорит, что они спорили про то, какое вино бывает в бутылках, а какое настоящее. Вот я и подумала — вы тут все вместе, наверное, и празднуете в своем кругу, подхватила бочонок — и сюда. Может, к месту? Или нет? Я ведь — как лучше…

На оживленном ее личике мелькнул вдруг мгновенный испуг — угадала или не угадала, «в цвет» или «не в цвет», как говаривалось там, где было некоторое время ее местопребывание, понравится или не понравится ее усердие? И тотчас же Катенька Закадычная вновь задарила всех улыбками, потому что сам Щукин похвалил ее, сам пошел с ней в гардероб за бочонком, назвал ее умницей-разумницей и, вернувшись, усадил Катеньку, сам сел ошую (одесную от нее оказался вежливейший Гебейзен), налил ей и себе вина, отведал и, сделав испуганное выражение лица, произнес:

— Еще Петрарка сказал: «Кто в состоянии выразить, как он пылает, тот охвачен слабым огнем!»

Бочонок был невелик — литров четыре-пять, но пили его долго, потому что вино и впрямь было удивительное. И весело всем сделалось, легко, даже Ляля, которая поначалу немножко словно бы была связанной, зарделась мальчишеским румянцем и заговорила со всеми так, будто давно была дружна и с Устименкой, и с Нечитайлой, и с Гебейзеном, и даже с Катенькой Закадычной, просто-таки сомлевшей от всего этого общества, в которое наконец вклинилась почти на равных и где даже за нее выпили все, кроме Николая Евгеньевича, словно предчувствовавшего, во что обойдется ему, бывалому вояке, это красное, как кровь, старое и недоброе вино.

Он не пил этого вина.

Он даже не пригубил его.

Он только разглядывал бокал на свет.

А пил водку из графинчика, принесенного отдельно, лично ему, официантом, и, когда допил последнюю рюмку, негромко спросил у Катеньки:

— А не будете ли вы любезны, дорогуша, сообщить, откуда вы догадались, что именно тут нас отыщете?

— Слышала, — заспешила Катенька, — в кабинете Владимира Афанасьевича слышала, когда его после сеанса привела.

— Но в кабинете вас не было, Катенька, когда мы насчет «Волги» говорили. Так ведь?

Его тяжелый взгляд пытался поймать ее зрачки, но Закадычная не смотрела на него.

— А вдруг и догадалась, — со смехом сказала она. — Разве не могла догадаться, что, если с Владимиром Афанасьевичем такое несчастье случилось, — это дело запить нужно. Или даже в гардеробной Прохоровна слышала, а не я, разве упомнишь?

— Ну так вот, теперь зато запомните: вина презентованного я не пил нисколько.

Закадычная повернулась к Богословскому вся, выказала глазами полное удивление и воскликнула сочувственно и скорбно:

— Но почему же? Такое вино натуральное и вкусненькое? И совсем-совсем не пьяное.

— А это вам, дорогуша, виднее, — поднимаясь со своего стула и придерживая ладонью живот, произнес Богословский. — Я в винах не знаток и не ценитель, я водку пью. Водку! — громче повторил он. — Слышали меня? Пью — водку!

Ляля и Гебейзен испуганно взглянули на него, Закадычная пожала полным плечиком. С суровым лицом старый доктор положил перед Щукиным свою долю денег и, кратко сообщив, что дурно чувствует себя, захромал к двери. Устименко сопроводил его в вестибюль. Здесь заметил он бешено-брезгливую гримасу на лице Николая Евгеньевича и услышал его сердитые слова, которые помнил впоследствии многие годы:

— Залил дорогуше Закадычной сала под кожу, да что толку, Володечка? Нехитрого разбору тварь, мастерица запечные слухи распускать, да ведь они в цене! Что толку, когда вино поднесено и выпито, а сил для драк с мелкими пакостями жизни — чуть! Нынче отлично было мне на душе, не часто так случается, да вот все испоганила Катюша. Поверьте, затравлена на меня длинная петля, и дни мои все уже сочтены вмале…

— Да вы что! — возмутился Устименко.

— Дело за тем, кто табуретку выбьет, — вдруг успокоившись, сказал Богословский. — Но не это суть важно. Суть важно иное. Удар нацелен не в меня, а во всю нашу цитадель — непокорную, неуступчивую, клыкастую. Готовьтесь, Володечка, хочу я вас видеть знаете каким?

И уже с усмешкой он прочитал:

Огонь горел в его очах, И шерсть на нем щетиной зрилась…

— Это откуда же?

— Неважно! — сказал Николай Евгеньевич. — Разве может быть что-нибудь важно перед решающим сражением, особенно когда в лоб никто не суется, а все только вползанием, только вот эдак, эдак…

И волнообразным движением руки он показал, как это «эдак», но потом совсем развеселился, утер тыльной стороной ладони набежавшие вдруг слезы и, просветлев, велел:

— Не пейте помногу, слышите!

Вы читаете Я отвечаю за все
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату